По степи шагал верблюд

22
18
20
22
24
26
28
30

Михаил Антоныч поехал учиться в Екатеринбург, там женился, остепенился, немножко полысел и получил под начало большой хирургический корпус новой больницы. Вроде бы все складывалось как нельзя лучше, но тут началась война. Полевой госпиталь сформировался быстро, слаженно, без лишних бюрократических проволочек. Селезнев думал, что судьба щедро кинет на весы еще горсточку дней и ночей, чтобы поласкать сонного пухлощекого малыша, погладить дочку по роскошным медным волосам, подурачиться с женой. Некстати мелькали мысли об отпуске в Ялте (мечтали едва не со свадьбы, а путевки достали только в проклятом сорок первом) – отпуска было страшно жалко. И больные, к которым привык, для кого тренировал длинные пальцы резиновым мячиком и тонкими жгутиками: то завязывал, то развязывал, – тоже не выходили из головы. Супруга с самого первого дня войны, как встревоженная птица, дергала головой и судорожно сглатывала, боясь прямо посмотреть на мужа. Ей бы тоже немножко валерьянки запасных дней не помешало. Не вышло. Эшелон отправлялся на фронт без промедления. Значит, одна надежда, что доведется еще свидеться.

Оперирующего хирурга видом крови и страданий не удивить. Тот, кто любит свою работу, бросается в гущу, измазав руки по локоть в чьей‐то разорванной печени или ошметках легкого. А Михаил Антонович хирургию любил страстно и беззаветно. Первые месяцы пролетели, как на крыльях «мессершмиттов», – с гиканьем и попутным ветром. Дико не хватало медикаментов, бинтов, сиделок. Приходилось возмещать недостачу непревзойденным мастерством, собственным талантом. Его руки на войне запели по‐другому, утратили осторожность. Если раньше они выдавали нежные витиеватые сонатины, то теперь исполняли бравурные вальсы и кадрили. Травмы на стол приносили, конечно, жуткие, но молодые крепкие тела стали лучшими соратниками доктора. Они жадно, радостно отзывались на терапию, не то что немощные старики в городской больнице. И хирург осмелел, ведь война не любит трусов. Раненые платили ему сторицей: шли на поправку, побивая все рекорды. За полгода он научился таким трюкам, на которые ушел бы десяток лет в мирное время. Правда, для отдыха не находилось и минутки, но это уже издержки интересной работы.

Все перевернулось в один миг. Окружение, плен, нелепое предложение пойти медбратом в немецкий госпиталь, долго и с трудом формулируемый отказ с обязательной позой оскорбленного светила медицины, веселая усмешка гестаповца. Понял, гад, все понял. И посмеялся над русским врачом, мол, куда тебе со свиным рылом штопать солдат Третьего рейха, коновал ты славянский. Две недели изматывающего ожидания за колючей проволокой, снова короткая битва, которую удалось посмотреть со стороны, даже не посмотреть, а послушать, и опять лампа в глаза, каземат. Теперь допросы стали долгими, ответы не приходилось составлять на чужеземном языке, но и позы он выбирал не горделивые, а униженные.

– Нет, не вступал в контакт… Да, предлагали… Нет, не хирургом, а санитаром… Да, отказался…

Сперва прострелила мозг обида, что отправят в тыловой госпиталь, под надзор энкавэдэшников, что заберут интересные операции, радость дарить жизни – часы, дни, годы. Он запротестовал, не обдумывая слов, впопыхах подбирая неуместные аргументы. Говорил не о том, что фронтовикам нужны опытные хирургические руки, а о том, что военный опыт – ценнейший материал для науки, забывал подперчить слова патриотизмом и антифашистскими лозунгами, зато упоминал недостаток медикаментов и персонала в госпиталях. Глупо высказывался, в общем. Но недолго. Потому что осекся, съежился под холодным душем истины. Нет, не будет ни звездных операций, ни провальных, ни вообще каких‐либо: он поедет на каторгу. Будет валить лес своими умными, чувствительными к чужой боли руками. Вот и вся карьера, статьи в медицинских журналах, бесчисленные благодарности пациентов и признание коллег. И жена, вздрагивающая птицей где‐то далеко-далеко, на краю географии, где, к счастью, еще не слышали грохота разрывающихся снарядов. И дочка с длинными медными волосами, и пухлощекий сынок. Если бы его догнала шальная пуля, или полуторка наскочила на мину, или залетный «мессершмитт» вдруг испражнился не довезенными до точки назначения снарядами, это все было бы не так обидно, как каторга.

– Подожди, скоро все еще может наладиться. Смотри, сколько вокруг раненых, им же врачи нужны, – шептал коллега хирург Полунин, наматывая портянки.

– Им уже ничего не нужно, – зло выплюнул Селезнев. – Врачи солдатам нужны, а этим лишь бы жопа своя в тылу не пострадала.

– Разберутся, война еще не закончилась, а для нас вообще не закончится. В тыловых госпиталях тоже толпы нуждаются в медпомощи.

– Что им солдатские слезы? Что раны? Они ветеринаров поставят у стола, лишь бы никто не заподозрил в сношательстве с… нами.

– Вот именно, поэтому побереги свою жопу, она тебе еще может пригодиться. На каторге тоже люди живут. – Полунин подышал на очки, прикрученные к дужке изолентой, протер их подолом исподней рубахи и пошел строиться, требовательным жестом призывая Михаила заткнуться и следовать за ним.

И понеслись пасмурные дни, похожие друг на друга, как недоношенные сизые близнецы, которым и жить‐то не положено, а все равно приходится вытаскивать, мучить ничего не понимающие тельца, не видавшие радости маленькие неоперившиеся души. Может, случится чудо, но, скорее всего, через три-пять дней хмурый доктор констатирует смерть. Так и с этими днями на лесоповале: где‐то глубоко-глубоко теплилась слабенькая вера, даже верочка, что еще будет подобие улыбки в его жизни, но самый вероятный исход – бесславная кончина.

Летом 1943‐го атмосфера немножко потеплела, запах безнадеги то ли уже приелся и не так резал нюх, то ли действительно рассеялся, замылся таежными ароматами.

– Я вот думаю прошение подать, чтобы в санчасть перевели. Давай вместе, – предложил однажды Полунин.

– Да не нужны им врачи, – махнул рукой Селезнев, – но все равно давай подадим, чем черт не шутит. Лагерей‐то немерено, среди военнопленных много недолеченных. Авось хоть здесь пригодятся наши дипломы.

– Авось. И я об том же великом русском авосе. – Полунин задорно улыбнулся, солнце лизнуло стекла очков и золотистую кудрявую бороду. – Нам, горемычным, испокон веку, кроме авося, надеяться не на кого.

Прошения бывших полевых хирургов о переводе в санчасть затерялись среди немолотых снопов, некормленых скотов и нелеченых душевных ран. Ну и ладно, не больно‐то и рассчитывали. Немного погодя все же написали повторно. Посмеялись сами над собой, над своей неумирающей доверчивостью, посушили портянки у гудящей печки и пошли спать. Ответа не получили. Забыли.

Вызов к коменданту лагеря стал неожиданным рождественским подарком.

– Твоя фамилия Селезнев? – Грубый мужлан не знал, что в русском языке существует уважительная форма второго лица – «вы». – Говоришь, потомственный врач? Ну-ну… Много нашего пролетарского брата твои шарлатаны на тот свет отправили. У-у-у, заговорщики проклятые! Ненавижу!

– Можно конкретнее, гражданин начальник. – Селезнев по опыту знал, что контуженный начлаг мужик незлой, с ним не стоит кривляться, просто натуга военных лет надорвала и без того хилое душевное здоровье – поматерится и перестанет. Добра от него ждать не приходилось, но и на изощренное лихо у того интеллекта недоставало. Просто пенек безрукий, пожалеть и заслониться.

– Тебя переводят в другой лагерь, в санчасть, будешь блатовать в тепле.