Руис равнодушно опустил взгляд и на не защищенном кирасой месте, там, где две металлические половинки скреплялись ремешками, тоже увидел кровавый обломок.
— Я даже не заметил, — произнес он синими губами и уронил голову на плечо Кортеса.
— Антоньо! — Раул бережно опустил его на каменный пол. — Ты слышишь меня?
— Все в порядке, — на бледном лице промелькнула мученическая улыбка.
— Вот черт! — снова выругался Кортес. — Ты сможешь немного побыть один — я найду Химено де Сорью? Рана серьезная, здесь он ничего сделать не сможет, но оказать хоть какую-то помощь тебе необходимо.
— Иди, Раул, мне совсем не больно. Возьми мою лошадь — она, верно, недалеко.
— Я скоро, — Кортес, оставляя раненого товарища, выбежал прочь из храма.
6
Как ни странно, но Антоньо чувствовал себя не столь плохо для человека, у которого сломана рука и торчит в боку наконечник стрелы, вытащить который самостоятельно нет никакой возможности. А вот старику было явно худо. И чем больше испанец смотрел на искалеченного священника, тем сильнее грызла его жалость.
Индеец потерял очень много крови, но она уже не вытекала сильными струями, как раньше, а лишь через небольшие промежутки времени плевалась темными сгустками.
Антоньо здоровой рукой снял с груди кожаную перевязь и придвинулся к Литуану. Священник молча наблюдал за действиями молодого испанца.
«Зачем я это делаю, — думал Руис, неловко накладывая жгут на жалкий остаток руки. — Все равно ему не спастись, если даже он выживет. Через час, а может, и раньше, здесь будет Раул, доктор и наверняка ещё кто-нибудь. Его прикончат, и второй раз избавить его от смерти мне не удастся».
Священник ни разу не вскрикнул во время перевязки. Только глаза с широко открытыми зрачками говорили, как ему больно.
«Почему он это делает? — в свою очередь думал Литуан, хотя ему хотелось кричать от невыносимой боли, причиняемой этим испанцем. — Что это: сочувствие, желание сохранить жизнь? Но зачем? Верно, затем, чтобы потом снова издеваться, а после предать какой-нибудь позорной смерти. Скорее всего это так. Но глаза у него не злые, не как у того», — Литуан вздрогнул.
Он вспомнил Кортеса и его ненавидящий взгляд, узнал испанца, который при первом посещении едва не пролил кровь в храме.
«Я ещё что-то говорил ему… Да, вспомнил. Я сказал: «Лучше отруби мне руку, но не прикасайся к Альме». И вот теперь он выполнил мою просьбу только и всего».
Антоньо меж тем уже перестал наносить ему боль, закончив бессмысленную, как казалось Литуану, перевязку.
«Нет, это делается с умыслом, делается для того, чтобы отсрочить — в третий уже раз! — мою гибель. Господи! — закричало все внутри священника. Великий Альма! Пошли мне такие страдания, которые, если возможно, в сотни, тысячи раз превосходили бы муки безвинных детей и женщин!»
Литуан заплакал, ибо свыше пришло липкое как кровь, от соприкосновения с вечностью, знание, что все закончено. Дети — чистые в мыслях, улыбающиеся сорванцы, — бедные дети погибли.
«Я должен быть с ними, — он беспокойно повел глазами, — должен указать им путь, который и сам не знаю, в лучшие уголки небес. Скорее! Скорей убей меня, чужестранец! У меня нет времени…»