Психология убийцы. Откровения тюремного психиатра

22
18
20
22
24
26
28
30

Но вернемся к процессу, о котором я начал рассказывать. После того как обвиняемого доставили в суд и (опять же, не без труда) разместили в его отсеке, он не проявлял никакого интереса к слушаниям, а лишь угрожающе расхаживал взад- вперед по отгороженному пространству, словно тигр в клетке, — и что-то постоянно бормотал себе под нос. На второй день (это была пятница) судья приостановил процесс и попросил, чтобы мы с моим коллегой явились в суд в субботу утром — весьма необычное время. Это был единственный случай, когда я давал показания в суде, но судья не был облачен в мантию, парик и прочее.

Мое свидетельство было прямолинейным и простым: этот человек — сумасшедший, он процессуально недееспособен, то есть не в состоянии заявить о своей виновности или невиновности и не в состоянии посещать суд, и он, возможно, не придет в себя даже после какого-то лечения. Я подчеркивал, что его необходимо отправить в больницу.

Затем выступил мой коллега. Я обнаружил, что слушать его для меня мучительно. Поначалу он защищал свой тезис о том, что поведение этого человека нормально для обладателя его культурного бэкграунда. Однако мало-помалу ему пришлось отступить перед недоверчивостью судьи. В конце концов психиатр вынужден был признать, что такое поведение, может быть, все-таки слегка необычно и скорее согласуется с предшествующим психотическим состоянием обвиняемого, нежели с нормой. Он еще какое-то время изворачивался, но наконец согласился: лучше всего действительно положить этого человека в больницу.

Думаю, всем в суде стало очевидно: первоначальный диагноз, поставленный им («нормален»), был продиктован страхом.

Я с самого начала подозревал, что мой коллега — человек, как это сейчас лицемерно называют, учитывающий культурные особенности (как сегодня принято уклончиво-лицемерно выражаться), и что этот «учет культурных особенностей» он использует как предлог для того, чтобы не лечить трудного и опасного пациента. Этот человек мог почти мгновенно разгромить комнату и отнюдь не походил на идеального гостя. Что говорить, он вообще вселял ужас в мое сердце. Кроме того, он был из тех безумцев, у которых силушки хватает на десятерых. Но это не меняло того факта, что он нуждался в лечении (которое, впрочем, могло не подействовать) и был не в состоянии предстать перед судом.

Во время своего последнего пребывания в больнице этот человек серьезно ранил двух медсестер — и больница (что и понятно) не желала заполучить его обратно. Руководство лечебного учреждения не стало выдвигать против него официального обвинения, следуя некоему общему принципу: «Мы не выдвигаем обвинений против своих пациентов». Если бы больница это сделала, его бы поместили в учреждение особого режима.

Итак, не прошло и получаса, как пациент нашего психиатра словно бы превратился из совершенно нормального человека в опаснейшего безумца, требующего лечения в условиях гораздо более строгого режима, чем тот, который мог бы предоставить его психиатр. Несомненно, судья изначально имел в виду что-то в этом роде, приглашая нас в суд, но я испытывал острую неловкость, наблюдая за тем, как обнажается трусость моего коллеги.

И ведь не то чтобы я сам никогда не был повинен в подобной трусости. Однажды к нам в больницу поместили чернокожего мужчину двадцати с чем-то лет — после того, как он разрезал себе запястья. И то были не какие-то деликатные надрезы, произведенные сознательным самоистязателем (такие личности еще одно новшество нашей эпохи), а раны по своим размерам и глубине достойные Сенеки. Ошибочно судить о серьезности суицидального намерения по серьезности (или несерьезности) самой попытки, то есть травм, которые при этом наносит себе человек: самоубийца может умереть, вовсе не планируя этого сделать, а может — это бывает чаще — выжить, хотя вовсе не собирался.

Впрочем, в данном случае можно было сразу безошибочно определить, что этот человек всерьез пытался свести счеты с жизнью. За ним не замечали склонности к пошлым жестам; он так сильно разрезал себе запястья, что они потребовали хирургического восстановления; он потерял так много крови, что ему пришлось сделать переливание; и, наконец, он забаррикадировался у себя в доме, чтобы его не смогли найти. Полиции пришлось вламываться к нему, когда его мать заподозрила неладное.

Лежа на больничной койке, он был практически нем. Его мать (которая поначалу вела себя дружелюбно и благоразумно) поведала вполне недвусмысленную историю об изменениях в его настроении, характере и поведении, произошедших за последнее время — период около шести недель. До этого он был уравновешенным юношей-тружеником, чей досуг состоял из нормальных и вполне обычных вещей вроде игры в футбол или посещения всяких баров и клубов с друзьями. Но постепенно он становился все более мрачным и неразговорчивым, отдалился от других, начал терять вес, поскольку перестал есть как следует. Его мать не могла объяснить эту перемену какими-то особенностями его жизни (во всяком случае она не знала о его жизни ничего такого, что могло бы послужить причиной для таких изменений).

Я не мог сразу же выработать диагноз: тут имелась масса возможных вариантов. Но из ее слов было очевидно, что его следует задержать в больнице для последующего наблюдения — даже после того, как он будет физически в состоянии ее покинуть. Вначале его мать была совершенно согласна с моим предложением.

А потом, увы, в больницу явился один из друзей этого юноши, утверждавший, что у пациента нет никого ближе него. Узнав от матери пациента, что я предложил задержать его в больнице, этот друг тут же пришел в большое возбуждение, его охватил бешеный гнев, он стал, приплясывая, тыкать пальцем в воздух, словно обвинял в чем-то атмосферу.

— Вы его не хотите выписать просто потому, что он черный! — заявил он. — Только потому, что он черный. Вы расист!

Я попытался урезонить его, стараясь казаться гораздо спокойнее, нежели я был в глубине души.

И я стал объяснять, что делаю для этого больного лишь то, что сделал бы в сходной ситуации для любого другого пациента; что с ним явно что-то очень не в порядке; что он отчаянно нуждается в постановке диагноза и, возможно, в лечении. Но в данном случае, вопреки заверениям Библии, кроткий ответ не отвратил гнев[39], а лишь усилил его.

— Он расист, — заявил он матери больного. — Он говорит, что его надо оставить в больнице, только потому, что он черный. Если б он был белый, он не захотел бы его так долго держать в больнице.

Друг больного произносил эти слова с такой силой и убежденностью, как будто это самоочевиднейшая истина, да еще и с огромным накалом гнева, так что ему не осмелилась возражать мать пациента. Более того, хотя до этого она вела себя совершенно разумно, теперь она тоже стала держаться воинственно, словно желая тем самым умиротворить разбушевавшегося визитера. Я решил, что она его боится.

Я пытался отвести ее в сторонку, чтобы поговорить с ней наедине, но друг больного не желал мне это позволить, угрожающе вставая между мной и ею.

Что мне оставалось делать? Он вел себя агрессивно, однако не сделал ничего такого, что нарушало бы закон, и я не мог попросить, чтобы его вывели. Я был уверен: попытайся я это проделать, она встала бы на его сторону. В конце концов, она понимала, что со мной встретится еще самое большее два-три раза, да и то кратко, а с ним она будет видеться постоянно — и он вполне способен превратить ее жизнь в ад (из-за самого своего положения в ее жизни). По тому, как он держался, я заключил, что он, вероятно, очень даже готов это сделать. Тем не менее я все-таки некоторое время настаивал на своем, но друг пациента делался все более возбужденным — как и мать больного. Пришедший стал грозиться, что приведет в больницу еще друзей, дабы освободить пациента.

Я так и увидел многолюдную драку в палате: меня наверняка обвинили бы в том, что я ее спровоцировал. В современном мире «проводником нравственности» считается лишь кто-то облеченный властью, а не какой-то там обычный человек.