— С чего бы мне по-другому говорить?
— Видите ли, — отвечал я, — вы же не ожидаете, что я вам скажу «Вот вам кой-какие б… ские таблетки, принимайте по две эти сучьи штуки каждые четыре е… ных часа, а если они ни х… не подействуют, припритесь опять, и я тогда вам зафигачу другие б… ские таблетки», верно?
Пациент склонен был согласиться.
Несомненно, в этих моих ответах таилось немало какой-то сомнительной метафизики, но они производили нужное действие, и наши отношения с таким пациентом скорее улучшались, чем портились. Можно даже предположить, что, сквернословя, пациенты как бы проверяли меня: верю ли я сам в ту роль, которую играю в их жизни? Если нет — значит, мною будет легче манипулировать, меня будет легче запугать. То, что коронер не сумел (да и не хотел?) как-то сдержать мать покойного, явилось для меня симптомом распада культуры общества.
Однажды я увидел такой симптом и на заседании обычного суда по уголовному делу. Меня пригласили выступить на стороне защиты молодого человека с пониженным («субнормальным») уровнем интеллекта, который совершал непристойные прикосновения к молодой женщине на железнодорожной станции. Суд собрался в полном составе, судебный секретарь и барристеры заняли свои места. Рядом со мной сидели два полицейских в штатском. Осталось дождаться, пока войдет судья. Бойфренд жертвы, юноша злобного вида, находился на галерее для зрителей.
— Я его убью, когда он выйдет, — объявил он достаточно внятно и громко, чтобы это услышали все присутствующие.
Никто ничего не сделал в связи с этим. Обвиняемый, услышав эти слова, явно пришел в ужас. Он жил в такой среде, где подобные угрозы не являются пустым сотрясением воздуха. Полисмены переглянулись и затем возобновили негромкий разговор между собой. Вошел судья, и этот эпизод, похоже, все забыли (возможно, кроме обвиняемого).
Согласно английским законам, произнесение «правдоподобной угрозы» убить считается серьезным правонарушением. И тем не менее в самом сердце системы уголовного судопроизводства молодой человек (в чьей внешности Ломброзо без труда распознал бы преступные наклонности) совершил такое правонарушение — и не получил за это никакого наказания, ему даже не сказали ни одного слова в качестве замечания или предостережения. Все (в том числе и я) сделали вид, будто ничего не слышали, чтобы избежать неудобств, связанных с необходимостью что-то предпринимать по этому поводу. Чтобы зло восторжествовало, нужно лишь, чтобы хорошие люди ничего не делали: считается, что это сказал Бёрк (хотя никто не знает, где и когда).
Слова не ранят?
Один заключенный поведал мне перед освобождением, что он, оказавшись на воле, первым делом прикончит свою подружку — точнее, свою бывшую, так как во время его отсидки (а посадили его за нападение на нее) она прислала ему письмо, которое на тюремном языке именуется «Дорогой Джон»: послание, где девушка заключенного сообщает, что уходит от него к другому. Обычно в таких посланиях пишут: «Дорогой N., я тебя люблю и всегда буду любить, но я ждала тебя слишком долго, и теперь ко мне переехал мой сосед Дуэйн…»
Многие эмоции узников, которых я наблюдал, были сильными и яростными, но при этом поверхностными и мимолетными. Наиболее стойкими оказались обида и amour propre — глубокая и неослабевающая забота о себе. Нестабильность их отношений с женщинами порождала ревность, порой бессмысленную, ибо там, где нет оснований для верности, не может быть и доверия. Промискуитет, сексуальное хищничество и желание полностью владеть кем-либо как сексуальным объектом сочетаются плохо. Деспотическое насилие — распространенный способ, каким ревнивцы пытаются сгладить это неразрешимое противоречие. Такое насилие помогает им удержать при себе женщину (но лишь на небольшое время: в долгосрочной перспективе оно обычно неэффективно). В результате женщина настолько погрязает в попытках избежать этого насилия (докопавшись до его причин), что у нее почти не остается времени и энергии на то, чтобы бегать за другими мужчинами.
Зачастую арестант, о котором я говорю, приписывал свои вспышки насилия «буйным припадкам» — своего рода эпилептическим эпизодам, когда он, например, душил эту женщину до полусмерти или протаскивал ее за волосы через всю комнату.
Как ни странно, женщина часто принимала это объяснение его поведения — по крайней мере какое-то время. Она думала, что с ним наверняка что-то не так, потому что, по ее словам, в такие моменты «у него просто глаза закатываются». Мужчина, со своей стороны, утверждал, что «потерял его» или «ушел в это», хотя не уточнял, что именно «потерял» и куда «ушел».
Женщина соглашалась с утверждениями заключенного, уверявшего, что он, мол, сам не знал, что делает. Но один мой простой вопрос заставил ее отказаться от этой мысли. Я спросил у нее: «А стал бы он делать это при мне?» С глаз у нее упала пелена, и она осознала, что его насильственные действия были скорее сознательной политикой, нежели какими-то неуправляемыми порывами, и что (это еще важнее было понять) все это время она обманывала себя.
Арестант, грозившийся убить свою подружку, уверял, будто сидит в тюрьме «за нее». Из его слов как бы следовало, что он, набрасываясь на нее, тем самым приносил ей неоценимую пользу.
Разумеется, он имел в виду, что она свидетельствовала против него (следовало бы сказать, что он сидит «из-за нее»). Схожий случай: одна мать как-то сказала мне, что родила ребенка «для» своего бойфренда (нынешнего или бывшего), что она «мать его детки», а он «отец ее детки», но при этом как бы не предполагалось, что на плечах бойфренда лежат какие- то дальнейшие обязанности. Нет-нет, все обязанности должно было нести на себе государство. «Независимость» матери ребенка сводилась к ее свободе от отца ребенка.
Я спросил у заключенного, угрожавшего убить свою девушку, следует ли понимать его угрозу буквально. Он ответил — да, он сразу же, как только выйдет, «заявится к ней» и прикончит ее.
У меня не оставалось иного выбора, кроме как уведомить об этом полицию. Вскоре из полиции пришли его допросить. Он признал, что произнес эту угрозу и что действительно собирался привести ее в исполнение. Ему предъявили соответствующее обвинение — и на последовавшем судебном процессе приговорили еще к пяти годам заключения.
Впрочем, я и по сей день думаю: может быть, он этого и хотел с самого начала? Хотел остаться за решеткой, не возвращаться на свободу. Еще на заре моей «тюремной карьеры» я обнаружил совершенно неожиданную вещь: удивительно большая доля узников предпочитала тюрьму «воле».
И я не уставал размышлять над тем, каковы же причины этого. Я твердил себе: да, тюремные условия постепенно становятся все менее суровыми, но они все же не такие, чтобы казаться привлекательными большинству людей.