Мать замялась и как-то виновато взглянула на Павла. Я понял, что ей стыдно сказать при брате, что у неё осталось денег в обрез до отцовой получки. Но она встала и пошла в их с отцом комнату к шифоньеру, где под бельем хранила завернутые в ситцевую косынку деньги. Дядя Павел достал из кармана гимнастерки две новенькие сотни и хотел отдать матери, но отец отвел его руку:
— Ты спрячь свои деньги. Еще успеешь потратить. У нас пока есть, а там посмотрим.
Дядя Павел заупрямился, и мать при молчаливом согласии отца деньги взяла.
Мать ушла. Вслед за ней встала изза стола бабушка, собрала грязную посуду и унесла на кухню. Олька выпорхнула следом, а я с живым интересом слушал разговор отца с дядей Павлом.
— Сам-то ты как? Ничего ж еще не рассказал, — спросил отец.
— Да я писал, — уклончиво ответил дядя Павел.
— Ну, письма — это одно, а жизнь — другое. Какникак, полЕвропы прошагал, до самого Берлина дошел. Как там Европа-то?
— Европа как Европа. Что с ней, с Европой сделается? Много чудного, конечно… а народ ихний хороший. Их запугали коммунистами и потому нас встречали с опаской, недоверчиво, а потом разобрались, ничего. Видят, что мы не зверствуем, как фашисты, никого не трогаем, детишек подкармливаем…
— Русский народ отходчив, — подтвердил отец.
— Отходчив-то, отходчив, да всякой доброте есть предел, — возразил Павел. — Что делал немец с нашими людьми! Насмотрелись, век не забыть. И детишкам и внукам передам. Кто видел, тот не забудет… Стариков, детей расстреливали, над женщинами измывались, целые деревни жгли. Мы по Белоруссии шли, так волосы дыбом вставали. А про концлагеря знаешь?
— Слыхал, много писали, — отозвался отец.
— В Польше один такой освобождать пришлось, Майданек, недалеко от Люблина. Камеры специальные придумали, людей газом удушали. Нас встретили не люди, а полумертвецы, кожей обтянутые кости… Многие, особенно те, у кого родных замучили, люто немцев ненавидели. Тогда, перед вступлением в Германию приказ Жукова вышел об отношении к мирному населению и о мародерстве. Приказ и сдерживал. А то расстрел, без всякого трибунала…
Дядя Павел замолчал. Отец положил на стол вилку, которую крутил в руках, пока говорил дядя Павел, и задумчиво сказал, словно отвечал на свою мысль:
— Проводили здесь у нас по городу колонну пленных немцев, тех самых, которые нашу землю топтали, города жгли, а женщины смотрели на них с сочувствием. Какая-то старушка выскочила из толпы, подбежала к колонне и стала раздавать сухари.
— Я бы этой старушке всыпал по первое число, — зло сказал дядя Павел. — Нашла, кого жалеть. Небось при фашистах подолом пыль перед ними мела.
— Не скажи. Вон мать говорит, что у нее двое сыновей с войны не вернулись. Просто русский человек по природе добр и отходчив. Доброта у него в душе заложена.
— Добр-то добр. А как быть, когда войне, считай, конец, а в тебя, сволочи, изза угла палят. Сколько, нашего брата в последние дни полегло!
Дядя Павел надолго замолчал. Отец тоже ушел в себя, и установилась какая-то неприятная, напряженная тишина. Первым очнулся Дядя Павел:
— А ты, Тимофеич, стало быть, в Персии был?
— В Иране. С 1935 года Персия Ираном называется, — поправил отец. — Я был в Тегеране, в группе Советских войск.