Студент

22
18
20
22
24
26
28
30

Мой рассказ и Зыцерь. Бабель. Талант великого мастера. Ностальгическая тоска Зыцеря — Ленинград. Настоятельный совет учителя. Болезнь отца. Зыцерь, я и Мила.

Я показал Зыцерю свои рассказы. Один ему особенно понравился, он долго носился с ним, правил, что-то с моего разрешения переделывал. В конце концов, я свой рассказ едва узнал. И расстроился, потому что это был уже не мой рассказ. Сразу вспомнилась история с Бабелем, которого я любил. Эту историю рассказал драматург и критик Георгий Мунблит.

Как-то Исаак Эммануилович позвонил в редакцию и попросил принять одного начинающего писателя. На другой день протеже Бабеля явился в редакцию и положил на стол тощую папочку с несколькими рассказами, в которых речь шла о лошадях, а Бабель был ценителем и завсегдатаем бегов, хотя вопреки расхожему мнению, он никогда не играл на бегах. Просто он без памяти любил лошадей, и на ипподроме, где люди сходят с ума от азарта и жадности, он смотрел только на лошадей и ни на что другое. Начинающий же писатель был знакомым Бабелю наездником. Рассказы показались редактору слабыми: о печатании их не могло быть и речи. Об этом сообщили Бабелю. Тот смутился и попросил прислать ему рукопись, чтобы «поковыряться» в ней.

Через несколько дней начинающий писатель снова явился в редакцию с рукописью. В папке находилось всего два рассказа, но они оказались превосходными. Рассказы, которые еще недавно отклонили как посредственные, теперь светились и искрились так, что читать их стало удовольствием. Но самым удивительным оказалось то, что Бабель сделал всего пять-шесть поправок на страницу. И всё вдруг ожило и стало живописным.

А в этом и заключается талант мастера, увидеть и высветить то, что недоступно взгляду посредственности. Вот такой посредственностью вдруг почувствовал себя я.

Тем не менее, Зыцерь сказал:

— Володя, вам нужно серьезно заняться литературой. В вас есть та индивидуальность, которая позволяет надеяться, что из вас может получиться писатель самобытный, ни на кого не похожий.

— То-то Вы весь рассказ перечеркали, — усмехнулся я.

— А это ничего не значит. Тем более, что правок я сделал не так и много: убрал лишнее, сократив некоторые длинноты, без которых рассказ ничего не потерял. Бабель, о котором вы говорите и которого вы, как я понял, любите, «вымарывал из рукописи лишние слова с такой злобой, что карандаш рвал бумагу». Его язык, как вы, наверно, заметили, поражает сжатостью.

— Что Вы сравниваете? — возразил я. — Так, как Бабель, мне никогда не написать.

— А не надо, как Бабель. Вы будете писать, как Анохин. В вас есть как раз то, о чем тот же Бабель, если уж мы о нем заговорили, сказал: «Кто поверит, что рассказ может жить одним стилем, без содержания, без сюжета, без интриги? Дикая чепуха». Вот у вас как раз есть и содержание, и интрига…

— Вам нужно пожить в большом городе, — добавил Зыцерь.

Учитель часто с ностальгической тоской говорил о Питере, рассказывал о своих необыкновенных друзьях в ЛГУ, где он учился, об институте Герцена, куда они ходили в знаменитый клуб, где директором работал легендарный армянин Охаян, который был знаком еще с Маяковским и со всей литературной богемной элитой тех времен, и про которого студенты говорили без злобы: «Всегда небрит и вечно пьян директор клуба Охаян».

— Вы можете перевестись после первого курса в ЛГУ или хотя бы в тот же пединститут Герцена, — сказал учитель. — Если надумаете, я дам вам рекомендательные письма. У меня есть друзья, которые преподают в том и другом вузах.

— Не знаю. Отец серьезно болен. Если с ним что-то случится, мать не сможет мне помочь материально. А на стипендию прожить сложновато.

— Ну, я жил. Подрабатывал. Это не проблема. И не обязательно вагоны разгружать — других вариантов много. А что с отцом?

— Во время войны он находился в Тегеране, в группе советских войск. При ликвидации одной диверсии получил контузию. Почти полгода лечился в Тегеране, в Ашхабаде. Вернулся совершенно больным.

Трудно было говорить о болезни отца, потому что это касалось его страданий и моего бессилия изменить что-то к лучшему. Первое время с отцом случались припадки, после которых он долго не мог прийти в себя. Его необратимо пораженный мозг жил за счет всех жизнеспособных органов, которые отдавали свои силы и сами оставались без защиты… Я пытался лечить отца, но мог только унять боль во время приступа. Обычно в такой день отец чувствовал вялость, сонливость, у него пропадал аппетит, все время хотелось пить, и он спешил отпроситься с работы, потому что головная боль появлялась внезапно и быстро усиливалась, пока не обрушивалась всей мощью; переставала существовать стройная реальность, она уступала место хаосу. Мозг кипел и череп распирало изнутри. Отец перетягивал голову полотенцем и стягивал узел все сильнее и сильнее, словно укреплял череп. Когда человеческое терпение кончалось, из отцовского горла вылетал стон, больше похожий на рев раненого зверя. Он катался по кровати и прокусывал наволочку подушки, пытаясь заглушить боль.

Со временем моя помощь дала результаты: организм отца постепенно начал справляться с болезнью, но из-за ослабления иммунной и нервной систем развились побочные симптомы — слабость, быстрая утомляемость. Все закончилось двумя инфарктами.

Последние годы отец уже не работал, но получал какую-то особую пенсию, которая была значительно выше обычной инвалидной, и лечился он в привилегированной обкомовской поликлинике…