Двор. Баян и яблоко

22
18
20
22
24
26
28
30

Снизу, удаляясь, снова донеслись переливы баяна и будто обволакивающий слушающих своей печалью голос Шмалева:

В золотое время хмелем Кудри вьются; С горести-печали Русые секутся. Ах, секутся кудри! Любит их забота, Полюбит забота, — , Не чешет и гребень… …И щемит и ноет, Болит ретивое; Все — из рук вон плохо, Нет ни в чем удачи…

Опять прожурчали свирельно-тонкие переборы, и в ответ им кто-то громко вздохнул — и все смолкло.

— Ваш Шмалев, слышу я, песни Алексея Васильевича Кольцова распевает, — заметил Баратов. — А девушки, наверно, так и тают… да? Как вам кажется, Александра Трофимовна?

Никишев улыбнулся про себя: Сергей Сергеич, расчетливо-наивным тоном своего вопроса, конечно, хотел узнать, не испытывает ли сейчас Шура ревности к Шмалеву, разгуливающему лунной ночью в окружении молодых девушек?

— Наверно, среди этих слушательниц есть и такие, которые даже влюблены в этого молодца с баяном, — продолжал вкрадчиво подшучивать Баратов. — Как вы думаете, Александра Трофимовна?

— Ясно дело, есть… Я даже кое-кого примечала, — ровным голосом сказала Шура. — Живем мы скучно, после работы — куда деться?… А тут баян у молодого парня…

— Да еще красивого да голосистого, — добавил Баратов.

— Лицом его бог не обидел, — спокойно согласилась Шура.

«Этот ответ даже ревность не показывает», — отметил про себя Никишев.

— Скажу вам откровенно, Александра Трофимовна, — уже начал наступать Баратов, — меня очень интересует Борис Шмалев. Поведайте мне, очень прошу, что это за характер? И, простите, я не из пустого любопытства спрашиваю… кого он любит?

— По-моему, никого… — неторопливо и задумчиво ответила Шура. — Разве вот свой баян, да еще пенье свое любит. Потом, примечала я, любо ему души людские тревожить, манить их куда-то, будто кругом все плохо и куда-то надо вырваться, где-то счастье искать… Однажды я даже осердилась на него: что ты, говорю, как птица залетная, под окном пропоешь, а потом в кусты улетишь…

— И ничего в руках не осталось? — пошутил Никишев.

— А ведь в самом деле, ничего в руках не остается от его речей, — будто изумившись новой мысли, повторила Шура. — Знаете, у него словно какая-то заковыка в голове… даже понять иногда невозможно, для чего он по-мудреному скажет или над кем посмеется…

«Нет, так о любимом человеке не говорят», — снова отметил про себя Никишев.

— Эта черта характера Шмалева вас огорчает, Александра Трофимовна? — испытующе посочувствовал Баратов.

— Огорчает? — переспросила Шура, покачав головой. — Мне досадно, когда я что-то в человеке не понимаю, вот, думаешь, образования-то у меня настоящего нету…

— А вы замечали, Александра Трофимовна, что бывает, мы с человеком говорим и встречаемся, как бы себе наперекор, — осторожно заговорил Никишев. — Но, знаете, иногда какие-то обстоятельства, от нас не зависящие, сдерживают наши настроения…

— И тогда, значит, разговаривают, встречаются… и даже боятся, как бы человека не обидеть… — подхватила Шура, словно продумывая что-то про себя. — Вот, примерно, взять мое отношение к тому же Шмелеву. Иногда и подосадуешь на него и даже так бы вот и оборвала его по-свойски: уж очень любит себя вперед всех выставлять, будто люди глупей его, уж очень привык заноситься над всеми в гордости своей… Однажды я его этак-то оборвала, а он нос повесил и целый день ходил как прибитый…

— И вы… любовно пожалели его? — нетерпеливо прервал Баратов ее размышления вслух.

— Не то чтоб пожалела… — неторопливо повторила Шура, несколько даже растягивая последнее слово, но зато отбросив предыдущее «любовно», которое ей было явно не нужно. — Да, не в жалости тут дело… а я по своей батрацкой судьбе привыкла судить… Господи, до чего ж мне тяжко было с двенадцати лет по людям пойти!.. Никто меня не жалел, а всякий только о том и заботился, чтобы на мои ребячьи плечи работы навалить побольше. А когда, бывало, работу спроворишь, например, к зиме поближе, — вот и не нужна, уходи куда хочешь, ночуй хоть на улице. И пойдешь клянчить работу у кого попало, только бы с голоду не помереть. Боже ты мой, да и разве это была жизнь? — и Шура бурно вздохнула, печально блестя глазами на бледном от луны лице и зябко сжимая руками плечи. — Утром, бывало, трясут тебя: «Вставай, вставай, чертова дочь!» А ты знаешь, что дворовая собака дороже хозяину, чем ты… И ни огонечка тебе впереди!.. Сколько раз я, беззащитная девчонка, думала: может, уж утопиться мне и мучиться перестану?.. Но меня революция спасла. Однажды повезло мне, — это уже после Октябрьского переворота было, — взяла меня в школу сторожихой наша сельская учительница, очень хорошая, добрая женщина… вскорости я узнала, что она старая большевичка была… век буду ее помнить… она как мать родная ко мне отнеслась! Она меня читать-писать, арифметике научила, разные книжки давала мне для чтения — по истории, по географии, а также повести всякие, стихи… Все мне было до того интересно, до того радостно, что я будто после гнилой воды светлую, ключевую водицу пила!.. В работе я старалась, да и она вдруг такой легкой для меня стала…