Петер Каменцинд. Под колесом. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ну, это неплохое начало.

– Да, я, конечно, продолжу, в следующий раз. Но это еще не то. Надо одним махом, а не по капле.

Он хотел сказать: «Тогда и ставить надо было не по капле, а все сразу», – но вместо этого выпил с ней за большую удачу и продолжал смеяться и болтать.

Как красива была эта девушка, как здорова и проста в своей радости! Всего час назад стояла она у столов для игры, суровая, озабоченная, собранная, злая, расчетливая. Теперь у нее был такой вид, словно ее никогда ничто не заботило, словно она понятия не имела о деньгах, об игре, о делах, а знала лишь радость и легко скользила по ослепительной поверхности жизни. Неужели все это было подлинным, настоящим? Ведь сам он тоже смеялся, тоже веселился, тоже добивался того, чтобы ее глаза светились радостью и любовью, – а в то же время в нем сидел кто-то, кто в это не верил, кто на все это глядел с недоверием и насмешкой. А было ли у других людей по-другому? Ах, как мало, как до отчаяния мало знаешь о людях! Выучишь в школе сотню-другую дат каких-то дурацких битв, сотню-другую имен каких-то дурацких старых королей, ежедневно читаешь статьи о налогах или о Балканах, а о человеке не знаешь ничего! Если не звонит звонок, если дымит печь, если застопорится какое-нибудь колесо в машине, сразу знаешь, где искать, и вовсю ищешь, и находишь поломку, и знаешь, как исправить ее. А та штука в нас, та тайная пружинка, которая одна только и дает смысл жизни, та штука в нас, которая одна только и живет, одна только и способна ощущать радость и боль, желать счастья, испытывать счастье, – она неизвестна, о ней ничего не знаешь, совсем ничего, и если она занеможет, то уж ее не поправишь. Разве это не дикость?

Пока он пил и смеялся с Терезиной, в других областях его души, то ближе к сознанию, то дальше от него, копошились такие вопросы. Все было сомнительно, все расплывалось в неопределенности. Знать бы ему хотя бы одно: эта неуверенность, эта тоска, это отчаяние среди радости, эта обреченность думать и спрашивать – сидят ли они и в других людях или только в нем, ни на кого не похожем Клейне?

Одно нашел он, в чем отличался от Терезины, в чем она была иной, чем он, наивной и первозданно здоровой. Эта девушка, как все люди и как раньше он сам, всегда инстинктивно принимала в расчет будущее, завтра и послезавтра, продолжение жизни. Могла ли бы она иначе играть и так серьезно относиться к деньгам? И тут, он глубоко это чувствовал, тут у него дело обстояло иначе. Для него за каждым чувством, за каждой мыслью была открыта дверь, которая вела в никуда. Да, он страдал от страха, от страха перед множеством вещей, перед безумием, перед полицией, перед бессонницей, даже от страха перед смертью. Но всего, перед чем он испытывал страх, он в то же время желал и жаждал, он был полон жгучей, смешанной с любопытством тоски по страданию, по гибели, по преследованию, по безумию и смерти.

Смешной мир, сказал он про себя, имея в виду не окружавший его мир, а это внутреннее состояние. Болтая, вышли они из зала и из казино и при бледном свете фонарей прошли к сонному берегу, где им пришлось будить своего перевозчика. Потребовалось некоторое время, чтобы приготовить лодку к отплытию, и они в ожидании стояли рядом, очутившись вдруг после сиянья и пестрой толчеи казино в темной тишине пустынного ночного берега, еще с принесенным оттуда смехом на горячих губах и уже овеянные холодом ночи, сонливости и страха перед одиночеством. Оба чувствовали одно и то же. Они неожиданно взялись за руки, растерянно и смущенно улыбнулись в темноте, поиграли друг с другом дрожащими пальцами. Перевозчик позвал их, они прыгнули в лодку, сели в каюту, и он рывком прижал к себе светловолосую тяжелую голову Терезины и обдал ее внезапным огнем поцелуев.

Защищаясь, она выпрямилась и спросила:

– Мы, может быть, скоро опять приедем сюда?

При всем любовном волнении он не мог втайне не усмехнуться.

Она все еще думала об игре, она хотела приехать еще раз и продолжить свое дело.

– Когда захочешь, – сказал он, добиваясь своего, – завтра, и послезавтра, и в любой день.

Когда он почувствовал, как играют ее пальцы у него на затылке, его пронзило воспоминание о том странном чувстве во сне, когда женщина, мстя, впилась когтями ему в шею.

«Сейчас ей следовало бы убить меня, это было бы правильно, – подумал он, пылая, – или мне ее».

Охватывая ладонью ее грудь, он тихо смеялся про себя. Он не смог бы отличить теперь радость от боли. И его похоть, его голодная тоска по близости с этой красивой сильной женщиной была неотличима от страха, он желал ее, как ждет удара топором осужденный. Тут было то и другое, пылающее вожделение и безотрадная грусть, то и другое жгло, лихорадочно вспыхивало звездами, грело, убивало.

Терезина гибко увернулась от слишком смелой ласки, схватила обе его руки, приблизила свои глаза к его глазам и прошептала, словно отсутствуя:

– Что ты за человек, скажи? Почему я люблю тебя? Почему меня тянет к тебе? Ты уже старый и некрасивый – как же так? Знаешь, я думаю все-таки, что ты преступник. Разве нет? Твои деньги не краденые?

Он попытался выпутаться:

– Не говори, Терезина! Все деньги краденые, всякая собственность неправедна. Разве это важно? Все мы грешники, все мы преступники уже потому только, что живем на свете. Разве это важно?

– А что важно? – встрепенулась она.