А за околицей – тьма

22
18
20
22
24
26
28
30

Закашлялась. Совсем тихо добавила:

– Лес и царевны с тобой, глазастая.

* * *

Долго сидела Обыда за столом, глядя на Яру. Та, когда спала, даже лицом светлей становилась. Прядь у виска отливала золотом, брови смягчались, тени от ресниц лежали, подрагивая. Совсем девочка во сне. Что с такой делать?

Твёрдой рукой Обыда налила мяты; поглядела в тёмную глубь, в глаза смерти. Съест яблоко – Яринке не жить. Не съест – сама умрёт; пришёл, пришёл срок, на пороге топчется, стучит в окно. А Яринка-то с яблоком станет ещё даровитей, ещё краше. Лес поднимет. Или раскурочит к Шайтановой матери, бедовая голова! Не готова ещё! Не готова!

Не готова…

Слеза скатилась с длинного носа и капнула в чашку. Зарябил отвар. Самой так же зыбко, так же муторно стало Обыде от того, что цепляется за соломинку. Кереметовы это тропинки, скользкие, тёмные, поперёк совести! Неужто так быстро на них ступила, стоило только смертной сенью повеять? Ведь как Яринкой гордилась… А теперь, выходит, признать готова, что не выучила ничему, что ни за что ученица Лес не удержит, – лишь бы перед порогом помедлить…

Обыда поглядела в окно, на опушку, на ходившие под ветром вершины, на летевшие тучи. На тонкий месяц, заплутавший в рябине. На увядшие маки у крыльца, на тропинку, по которой Утро, да День, да Ночь скакали во веки веков. Втянула запахи – хлеба и леса, ночной травы, жжёной глины. Вслушалась в ночной звон, в скрип, в далёкую песню. В саму себя. Вспомнила, почуяла, как резво бежит кровь, как остро глядят глаза, несмотря на годы, как горячи и руки, и сердце.

Как хочется вскочить, дать работу верным ногам, в озеро войти по колено. В ступе с гиканьем, с громом пролететь над воршудами! Ликуя, распахнуть чёрную дверь, ворваться в самую ночь Хтони, в заветные поляны с пепельными ягодами, с призрачными птицами… Спуститься вниз по Калмыши, к самому устью, змей созвать, и лис, и осенние листья. Мчаться по туману выше, выше, над рекой, над небом! В тень-березняк, в переверни-ельник, за само Изрубье! Сколько веков прожила в Лесу, а за последнюю грань ни разу не заглянула, за крайнюю черту всё хотелось, да боялась. А теперь-то нечего уж терять, и если съесть яблочко, если заново можно будет прожить жизнь – чего уж бояться? Все страхи позади останутся, все в этой жизни запрутся и растворятся.

И на луг можно будет вновь побежать по самой росе в белом платье, распустив косы, – молодой, крепкой, такой, что через плетень запросто перемахнёт, в Светлом роднике умоется, не дрогнув, и из Тёмного колодца выпьет, не закашлявшись. И пальцы снова станут цепкие, чуткие, можно будет натянуть по месяцу струны, сыграть «Тон Ярато́н»[95], так любимую Звоном Вечерним. Как давно она не играла её… Как давно не слышала.

Сердце зажало, заскребло грустью. И тут же окатило ликующим светом: могу! Смогу! Всё это смогу, надо только яблочко…

Яблочко…

Ярина. Яра.

Сама сыграю, сама побегу, полечу, запою, но Яринина нить оборвётся.

Но босые пятки пружинят по мху. Венок со свечой плывёт к Звону Вечернему в ладони. Звёзды жгут пальцы. По воде стелется шёпот русалок. Лодка уходит в огненное озеро, и тепло до сердца, и ясно до белизны, и восторг рвётся до крика. А в глазах отражается весь Лес, и в сердце весь Лес, и тра́вы, и снега́, и волны, и ягоды, и ни морщин, ни немощи, ни страха, ни выбора…

Но Ярина, Яра!

Но как не хочется умирать!..

* * *

Под утро Обыда сняла со старого зеркала каразею – бурые мушки, трещины по стеклу. Спящая Яра отразилась тёмной царевной: корона из кос, соболиные брови, и словно не дышит, словно лежит неживая. А сама Обыда – иссохшая, чёрная, одной ногой в смерти.

Убить бы Ярину во сне – и легко, и тихо, будто уснула. Да разве заслужила она такое? Мелькнули в памяти перепуганный зайчишка на кладбище, топкие тропы Хтони, где ни разу не ослушалась, вперёд не убежала; и как ватрушки пекли, и как на закате ягоды собирали на Малахитовом лугу, вспомнилось. И как суп ей из птенца сварила Яринка, как испугалась за неё, когда хворала Обыда…

Яринка. Яринка. Ярочка моя, Яра.

Глава 27. Господа ночи