Наоборот

22
18
20
22
24
26
28
30

Он не успел ответить, так как женщина изменилась; в ее зрачках переливались пылающие цвета; ее губы были окрашены безумно красным цветом антуриумов; соски грудей сверкали, покрытые лаком, как два стручка красного индейского перца.

Внезапная интуиция осенила его: это цветок, сказал он себе, и мания рассуждений, продолжая упорствовать, перешла, как и днем, от растительности на яд сифилиса.

Тогда он ощутил ужасное волнение груди и рта, обнаружил на коже пятна меди и темно-бурой краски и в смущении отступил; но глаза женщины зачаровывали его, и он медленно приближался, пытаясь погрузиться каблуками в землю, чтобы идти, не падая, чтобы идти к ней; он почти коснулся ее, когда черные аморфофаллусы брызнули со всех сторон, бросились к ее животу, который поднимался и спускался как море. Он отстранил и оттолкнул их, испытывая безграничное отвращение, видя, как шевелились эти теплые и твердые стебли; затем вдруг гнусные растения исчезли и две руки попытались обвить его. Невероятная тоска заставила его сердце тяжело биться, потому что глаза, ужасные глаза женщины сделались ужасными, блекло-голубыми, безумными. Он совершил сверхчеловеческое усилие, чтобы вырваться из ее объятий, но непреодолимым движением женщина удержала его, схватила, и он в ярости увидел, как под ее ляжками в воздухе распускался дикий нидуляриум, сочась кровью в лезвиях сабель.

Он касался своим телом отвратительной раны этого растения, он чувствовал, что умирает, но внезапно проснулся, пораженный и обезумевший от страха, и вздохнул:

– Ах! слава Богу, что это только сон!

IX

Кошмары возобновлялись, и дез Эссент боялся засыпать. Он по целым часам лежал в кровати, то в упорной бессоннице и лихорадочном возбуждении, то видя отвратительные сны, прерывавшиеся резкими толчками, какие бывают от испуга, когда человек, будто, потеряв почву, летит вниз по лестнице и падает на дно пропасти, не в состоянии удержаться.

Нервное состояние, было ослабевшее, снова усилилось, сделалось более жестоким и упорным, приняло новые формы.

Теперь его стесняли покровы; он задыхался под простынями, чувствовал мурашки по всему телу, огонь в крови, жжение в голенях; к этим симптомам вскоре присоединилась глухая боль в челюстях и такое ощущение, будто тиски с винтами давили ему виски. Беспокойство его возросло еще более, к несчастью, не было средств укротить неумолимую болезнь. Он безуспешно пытался поместить в своей уборной гидротерапические аппараты. Его остановили невозможность поднять воду на ту высоту, на которой возвышался дом, и сложности с доставкой воды из деревни, где ее было явно недостаточно, и выкачивалась она только в определенные часы. Без массажа острыми струями, который прогнал бы бессонницу и вернул покой, если направить воду на позвоночник, он ограничился ванной и простыми холодными обливаниями, сопровождаемыми энергичными растираниями, которые производились его слугой при помощи волосяной перчатки.

Но подобие душа нисколько не останавливало хода болезни. Успокоение наступало на час или два, а ценой за них были припадки, все более и более жестокие.

Тоска его сделалась безграничной, цветы не радовали, он уже пресытился их сочетаниями и их оттенками. К тому же, несмотря на те заботы, какими он окружил их, большая часть растений погибла. Он велел вынести их из своих комнат. Перевозбудившись, он пришел в раздражение, что не видит их больше. Чтобы развлечься и убить бесконечные часы, он прибег к своей папке с эстампами и привел в порядок Гойю. Первые экземпляры некоторых гравюр «Причуд», первые оттиски, узнаваемые по их красноватому тону, купленные некогда на аукционах на вес золота, развлекли дез Эссента, и он погрузился в них, следя за фантазиями художника, влюбленный в его головокружительные сцены, в его колдуний, разъезжающих верхом на кошках, в его женщин, стремящихся вырвать зубы у повешенного, в его бандитов, в шлюх, в демонов, в карликов.

Затем он пересмотрел все другие серии его офортов и акватинт, его «Притчи» такого мертвящего ужаса, его военные сюжеты такого зверского неистовства, наконец, лист с его «Гарротой», чудесный первый оттиск которого, отпечатанный на толстой полосатой бумаге, он так берег.

Дикое вдохновение и исступленный талант Гойи приводили дез Эссента в восторг, но всеобщее восхищение, которое вызывали его произведения, его несколько отталкивало, и дез Эссент уже в течение нескольких лет не хотел вставлять их в рамы из боязни, что когда он вставит их напоказ, первый пришедший дурак найдет нужным наболтать глупостей и восторгаться перед ними по общепринятому обычаю.

То же самое было с его Рембрандтом, которого он просматривал время от времени тайком от других. И действительно, самая красивая в мире ария становится вульгарной и невыносимой в тот момент, как ее все начинают напевать; и произведение искусства, к которому не остаются равнодушны псевдоартисты, которое совсем не оспаривается дураками, которое не довольствуется тем, что возбуждает восторг только у некоторых, становится благодаря этому для посвященных оскверненным, пошлым, почти отталкивающим. Всеобщее восхищение было, между прочим, одним из самых больших огорчений его жизни; непонятный успех навсегда портил для него некогда дорогие ему картины и книги. Перед всеобщей похвалой толпы он кончал тем, что открывал в них незаметные недостатки и отвергал их, спрашивая себя, не притупилось ли его чутье. Он закрыл свои папки и снова впал в сплин. Чтобы изменить течение своих мыслей, дез Эссент попробовал успокаивающего чтения, чтобы охладить мозг, он испробовал щадящее искусство, он прочел романы Диккенса, такие милые для выздоравливающих и плохо себя чувствующих, которых утомили бы возбуждающие произведения.

Но эти книги произвели действие противоположное тому, что он ожидал: целомудренные влюбленные и героини-протестантки, закрытые до шеи, любили друг друга среди звезд, ограничиваясь тем, что опускали глаза, краснели, плакали от счастья и пожимали друг другу руки. Тотчас же эта преувеличенная чистота в силу закона контрастов перенесла его в противоположную крайность; он вспомнил вибрирующие и соблазнительные сцены, стал грезить о способах любовного общения, о смешанных поцелуях, о голубиных поцелуях, как их именует церковное целомудрие.

Он прервал свое чтение и думал, далекий от неприступной Англии, на тему распутных грешков и похотливых приготовлений, осуждаемых церковью; его охватило волнение.

Он встал и задумчиво открыл коробочку из золоченного серебра, с крышкой, усыпанной авантюринами.

Она была наполнена фиолетовыми конфетами; он взял одну, пощупал ее пальцами, думая о странных свойствах этой глазированной в сахаре, словно заиндевевшей, конфеты; раньше, когда он впадал в бессилие, когда он думал о женщине без досады, без сожаления, без новых желаний, он клал себе на язык одну из этих конфет, давал ей растаять, и тогда внезапно, с бесконечной сладостью, вставали совсем изгладившиеся и очень слабые воспоминания прежних сладострастий.

Эти конфеты, изобретенные Сиродэном и носящие смешное название – «Пиренейский жемчуг» – наполнены были капелькой аромата саркантуса и некой женской эссенцией, кристаллизованной в куске сахара. Они проникали в поры рта, напоминая воду, смешанную с редкими уксусами, глубокие благоуханные поцелуи.

Он улыбался, вдыхая этот любовный аромат, эту тень ласк, которые открывали ему в мозгу уголок наготы и оживляли на мгновение недавно еще обожаемый запах некоторых женщин; сегодня они не действовали нежно и мягко, не ограничивались оживлением образа далеких и неясных распутств; напротив, они разорвали завесу и развернули перед его глазами неумолимую плотскую и грубую действительность.