Наоборот

22
18
20
22
24
26
28
30

Действительно, упадок литературы, дошедший до последнего предела, литературы, обессиленной веками поисков смысла, истощенной излишествами синтаксиса, чувствительной лишь к извращенной изысканности, спешащей все высказать на своем закате, желающей вознаградить себя за все пропущенные наслаждения, передать самые неуловимые оттенки страданий на смертном ложе. Малларме воплотил все это законченно и прекрасно. Квинтэссенция Бодлера и По, доведенная до самого крайнего выражения, их миазмы, их клубящиеся ароматы, их странные упоения.

Старый язык умирал так же, как умерла чеканная латынь, когда она, разлагаясь от века к веку, наконец достигла омерзительного распада в темных и невразумительных конструкциях святых Бонифация и Альдхельма.

Французский язык распался внезапно. В латинском языке был длинный промежуток, четыре столетия от красочного и превосходного языка Клавдиана и Рутилия до искусственного языка VIII века. Во французском же языке не было никакой разницы во времени, никакой смены веков; и превосходный стиль Гонкура, и искусственный стиль Верлена и Малларме жили бок о бок, в одно и то же время, в одну и ту же эпоху, в одном и том же веке.

И дез Эссент улыбнулся, глядя на фолиант, раскрытый на церковном аналое, и думая, что придет время, когда какой-нибудь ученый составит словарь времен упадка французского языка, подобный тому, в котором умудренный Дюканж отметил последний лепет, последние спазмы, последние вспышки латинского языка, хрипящего от старости в глубине монастырей.

XV

Вспышка увлечения дез Эссента питательным отваром испарилась. Притуплённая было нервная диспепсия пробудилась снова, к тому же согревающая эссенция пищи вызвала у него в кишках такое раздражение, что дез Эссент вынужден был немедленно перестать употреблять ее.

Болезнь вернулась. Ее сопровождали разнообразные явления. Кошмары, обманы обоняния, расстройства зрения, сухой кашель, внезапная аритмия и холодный пот сменились слуховыми галлюцинациями.

Подтачиваемый сильной лихорадкой, дез Эссент вдруг услышал журчание воды, полеты ос, потом все слилось в один шум, похожий на скрип токарного станка; затем скрип прояснился, ослаб и постепенно перешел в серебристый звон колокольчика.

Дез Эссент ощутил, что его бредящий мозг уносится по волнам музыки и катится в мистическом вихре детства. Он услышал песни, выученные у иезуитов, и, восстанавливая в памяти пансион, капеллу, где они раздавались, явственно увидел стекла огромных окон, разрезающих мрак под высоким куполом, почувствовал запах ладана.

Религиозные обряды отцов-иезуитов совершались торжественно и пышно: превосходный органист и ангельские голоса детского хора превращали службу в прекрасное представление, привлекая публику своей красотой и стройностью. Органист предпочитал старых мастеров и в праздничные дни исполнял мессы Палестрины и Орландо ди Лассо, псалмы Марчелло, оратории Генделя, мотеты Себастьяна Баха, играл преимущественно нежные и легкие компиляции отца Ламбийотта, столь любимого священниками, и гимны «Laudi spirituali»[8] XVI века, красота которых пленяла дез Эссента раз за разом.

Особенную радость дез Эссент ощущал, слушая, в противоречие новым веяниям, песнопения в сопровождении органа.

То, что считалось пережитком, дряхлой, обветшалой формой христианской литургии, архаизмом, для него было символом, неизменным со времен древней церкви, душой Средних веков. Возвышенная, вечная молитва, которую поют, взывая к Всевышнему. Вечный гимн, меняющийся только по согласию с порывами души.

Только эта традиционная мелодия своими мощными унисонами, своими тяжелыми и торжественными гармониями подходила древним базиликам, только она могла оживить звучание молитвы под романскими сводами.

Сколько раз дез Эссент был охвачен и подавлен неотразимым вдохновением, когда «Christus factus»[9] григорианского напева поднималось в неф, столбы которого дрожали среди колеблющихся облаков ладана, или когда одноголосое пение «De profundis»[10] стенало заунывно, как сдерживаемое рыдание, мучительно, как безнадежная мольба человечества, оплакивающего свою смертную участь, взывающего о милосердии своего Спасителя!

Когда величественно звучал орган, аккомпанируя песнопениям, сочиненным создателями столь же безвестными, сколь безвестен создатель изумительного собрания вздыхающих труб, все остальные мелодии казались дез Эссенту излишне светскими, мирскими.

В сущности, во всех произведениях Йомелли и Порпора, Кариссими и Дуранте, в самых удивительных конструкциях Генделя и Баха не было пренебрежения к успеху у публики. В них всегда присутствовали некие красивости, дозволяющие и в молитве предаться гордыне. Только величественные мессы Лесюэра в Сен-Роше сохраняют религиозный стиль, важный и строгий, почти достигающий суровой простоты древнего церковного пения.

Возмущенный этими подделками под «Stabat»[11], выдуманными Перголези и Россини, всем этим коварным вторжением светского искусства в литургийное, дез Эссент держался в стороне от этих сомнительных произведений, терпимых снисходительной церковью.

Алча доходов, говоря, что все совершается только ради привлечения верующих, церковь позволила себе слабость: зазвучали напевы, заимствованные из итальянских опер, гнусные каватины, непотребные кадрили. Церкви обратились в театральные залы, где визжат на сцене теноры, а дамы блистают туалетами, соперничая друг с другом, в будуары, в которых уже никто не слышит великолепия голоса органа.

Он давно не видел смысла принимать участие в благочестивых вакханалиях, оставаясь верным воспоминаниям детства, сожалея только, что слышал некоторые «Те Deum»[12], сочиненные великими мастерами, ибо он помнил тот удивительный «Те Deum» для церковного пения, такой простой, такой величественный, написанный каким-то святым Амвросием или святым Иларионом, который вместо сложных оркестровых средств, вместо музыкальной механики, проявлял горячую веру, исступленную радость, вырывающуюся из души целого человечества в проникновенных, убедительных, почти небесных звуках.

Впрочем, идеи дез Эссента о музыке были в непримиримом противоречии с теориями, которых он держался относительно других искусств. В религиозной музыке он признавал лишь монастырскую, средневековую, истощенную музыку, непосредственно действовавшую на его нервы как некоторые страницы древней христианской латыни; кроме этого, – он признавался в этом сам, – он не мог понять хитростей, которые современные мастера вводили в католическое искусство. И вообще, он не изучал музыки с той страстью, какая влекла его к живописи и литературе. Он играл, как все, на рояле; был способен мученически разобрать партитуру, но не знал гармонии и не владел техникой, необходимой, чтобы действительно уловить нюансы, оценить их тонкость и полностью насладиться всеми ее оттенками.