Славный дождливый день

22
18
20
22
24
26
28
30

— Скинемся, — говорит, — ну, Вася, по банке на брата? И на угличскую, то есть минеральную.

— Уйди отсюда, Толя, — отвечаю, — надоел, терпения нет. Имей совесть! Две выдули бутылки, словно молоко.

А он гнет свое, не унимается. Стянешь туфлю с ноги и в него что есть мочи. Штукатурка валится вниз, но ему хоть бы что — сидит, щелкает себя по горлу, предлагая выпить. Ну что ты будешь делать с ним?

Я настороженно подождал, но он не являлся. Не та еще основа, пол-литра водки, чтобы он прочно стоял на ногах. Я по-черному не пил давно, так, чтобы дать развернуться чертику Толе.

______

Похмелье подступило на рассвете, стало у кровати на часах, карауля мое пробуждение. Когда проснусь, оно вцепится в волосы и закрутит-завертит вокруг оси налитый болью череп, точно чугунное ядро. Я чувствовал его затаенное присутствие сквозь дрему и пытался обмануть, пробуя не просыпаться, цепляясь за сон, точно за песок. Так мы проиграли в кошки-мышки до позднего утра.

Я елозил с боку на бок, обхватив подушку, будто плавал в расплавленном олове, держась за спасательный круг. Это прижарило солнце. Оно било через окно прямой наводкой, наведя в упор слепящее жерло.

Часов в двенадцать пришлось выкинуть белый флаг — устали ребра и спина. Я поднял голову, и пол бросился на меня, целя в лицо. Пришлось напрячь все зрение и ценой неимоверного усилия задержать на полпути взбесившуюся плоскость. Пригвожденный сузившимися зрачками пол послушно застыл под наклоном в двадцать градусов. Эта операция потребовала большого расхода сил, и пришлось отдохнуть, прежде чем решиться на очередное движение.

Потом я опустил ватные ноги на пол, медленно оторвался от постели и вышел на веранду. Дневное солнце опалило ослабевшие глаза оранжевым протуберанцем. Я прикрыл их ладонью. Я был тих и беспомощен. Моя воля раздавлена, и тело во власти простого дуновения. Появись сквозняк на минутку, и меня бы мигом выдуло в сад и там с размаху прилепило к стволу, будто высохший кленовый лист.

И дернул леший меня. Досадно! Я не был ни на что пригоден, почти равен нулю. Мина взорвалась и вывела меня на время из строя, вот какую жена оказала медвежью услугу любимому муженьку. Но огорчать ее ни к чему, Тося, конечно, таяла от восторга, готовя сюрприз, она, бедняжка, небось воображала, как вспыхнут мои глаза при виде прозрачной красавицы, когда я отброшу черный свитер, точно одеяло с девичьей постели. И то, что она подрывает этим нашу работу, Тосе, разумеется, было невдомек. Но разве можно строго судить любовь и доброту? К тому же первый день и так был обречен, он был пропащий во всей своей основе. Как ни крути — иначе не выходит: устройство и все остальное, вытекающее из этого. Пока разнюхаешь где что, столовая и прочие бытовые объекты, глядь, кончен день, а там заваливайся набок. И это сгоряча я наобещал с три короба коллегам. Ну что, с утра возьмусь за дело в поте лица своего. А завтра день пойдет своим чередом, и для друзей мой срыв останется тайной до гроба. Все будет шито-крыто, только замести следы.

Я потаенно пробрался с пустой бутылкой, единственной уликой моего вчерашнего падения, за сарай с дровами и, старый конспиратор, спрятал ее в зарослях бузины.

В общем, на то он и первый день, на всякие помехи, рассуждал я, возвращаясь к себе. Так заведено в природе, — не появись одно, наверняка помешает другое. Но вечерком я постарался на славу, и бутылки нет — то есть сметено препятствие, сметено с дороги, а рано или поздно ее все равно предстояло осушить. Теперь ничто не помешает закатать, как следует, рукава и взяться за дело. Только бы привести себя в порядок и, главное, выдержать сутки, не пить, пересилить жажду.

И потом, почему я должен пыхтеть над сценарием, сказал я себе. Да ну его к дьяволу! Мало ли мной уже упущено в жизни? Мог сделать, а не сделал, пропустил. Одним деянием больше — другим меньше, какой тут счет? Обещал коллегам? Скажут, слюнтяй? Ну и слюнтяй. И ничего с этим не поделаешь, не все же из стальной брони.

Да нет, еще рано сдаваться, я напишу сценарий, а ребята поставят передачу, сказал я себе. И нечего распускать нюни. Подумаешь, расклеился от одной бутылки.

Я подставил отяжелевший затылок под кран. Холодная струя разбивалась о темя, словно о булыжник, и падала дальше в три потока. На втором этапе самоврачевания был проглочен кружочек пирамидона, и не мешало б за ним отправить второй для усиления заряда, но таблетка оказалась последней. Я шаманил над собой и так и этак, пил, глотал, стоял на голове и грел прохладные дверные ручки и стекла лбом. Потом, стараясь не смотреть на подоконник, отправился пошляться по воздуху. Воздух и вода — единственное, что принимал мой потрясенный организм. А на подоконнике лежали консервы, но одна только мысль о еде вызывала тошноту.

Я шел по тропинке вдоль цветочных газонов, они благоухали, очевидно, вовсю, а нос мой переводил это неистовство ароматов на грубый солдатский язык больницы. Флоксы запахли эфиром, от жасмина разило густой карболкой. А дух валерьянки так и бил в ноздри. Он крепчал с каждым шагом, будто я погружался в густой раствор.

Я отвел куст шиповника и, зажимая ноздри, вышел на лужайку. Здесь пиршествовал Пират. Он страстно лакал из жестяной миски, а балерина то и дело что-то подливала из пузырька с сигнатуркой. Она сидела на скамье для ног, и стан ее был прям, как столб. Она «держала спину».

— Врачуете? — спросил я с усилием.

— В некотором смысле да. — подтвердила старуха и подняла голову. — О, вам не по себе? И вид у вас, будто вы отметили свой приезд. И при том немножко лихо. А? Признавайтесь!

Голос у нее был добродушен, будто ей льстило все это, ну то, что я невольно обмыл новоселье на ее дачном участке.

— Просто головная боль. В пору вашей юности это называлось мигренью, — как можно уверенней соврал я.