Славный дождливый день

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да, — ответил я, как мне казалось, исчерпывающе.

— До осени? — спросил он, предлагая мне быть откровенным до конца.

— До конца работы. Пока не закончу.

— Так, — сказал он, будто понял все.

— В драке? — спросил я после длинной и содержательной паузы, имея в виду синяк.

— Да, — скромно признался Андрей. — Только дрались другие, соседи. Схватились по пьяной лавочке, а я их разнимал. И тот, которому приходилось худо, ударил прямо в глаз. В мой. И сказал: «Не суйся не в свое дело. Я отравил его собаку и, хоть и нечаянно, все равно виноват, а он отводит душу. И ты ему, пожалуйста, не мешай!»

Это сообщение носило особый характер. Оно означало, что он оказывает мне честь своим доверием, и что у нас начались более сложные отношения.

Дальнейший разговор был бы расточительностью, мотовством, разгулом и еще чем хотите, ибо слово настоящего мужчины ценится на вес золота. А мы и без того насорили граммов на двести высшей пробы. На сегодня хватало с избытком, и мы разошлись, испытывая взаимную симпатию.

Вечером я сорвал жестяную крышку с бутылки, выпил традиционную меру в сто пятьдесят, и тело будто растворилось в привычном томлении. Меня потянуло в сад, на скамейку. Я вышел и сел под яблоней, где допоздна сидел и слушал, что вокруг творится, и как поет всякая ночная живность. Тон задавали сверчки. Вначале это было разрозненное соло по кустам, потом они собрались оркестром и затеяли импровизацию. А вдалеке на платформе покрикивал диктор. Голос у магнитной пленки по-ночному слабел, диктора, казалось, клонило в сон, и он конвульсивно, борясь с вяжущей дремотой, вскрикивал тихо.

Я сидел в гигантском зале, на дне глубокой темной чаши и, казалось, был единственным зрителем спектакля «Ночь». Надо мной мерцали немые макромиры. Они молча манят меня, начав колдовать еще в моем детстве. И с тех пор я ищу то, что приводит жизнь в ход. Я вечный странник и часовщик, который с электронным микроскопом ищет смысл движения среди молекул.

Я сидел один посреди темной пустой арены, на этом поле Куликовом, где тысячи лет тянется сеча между добром и злом, утихая только на ночь. И вокруг разбросаны трупы. Там крестом раскинула руки белокурая честность, ее пригвоздила стрела лжи. Я смутно вижу светлеющие кудри и пышное оперение стрелы. Поодаль чернобородая жестокость с раздробленным черепом. А здесь предательство и верность в ледяном последнем объятии. Валетами ханжество и прямота, глупость и ум. И еще груды мертвых тел. И над ними молчаливый пресыщенный ворон. Но утром с первым светом восстанут обе стороны, и вновь засверкают мечи.

Временами я шел в комнату и выпивал граммов сто. Водка чарующе булькала, медленно проходя через горлышко в стакан. Это был посторонний искусственный звук в ночи, и звучал он для слуха странно.

Постепенно в душу мою вошло умиротворение. Объятый пожарищами мир все равно был чертовски прекрасен. «Вон там, — рассуждал я, снова вглядываясь в звезды, — беспрерывно рождается одно и гибнет другое. И что такое звезда? Рождение или смерть? И то и другое! Там рука об руку и созидание, и разрушение. Ведь в сущности гармония — это сотрудничество созидания и разрушения, добра и зла. И зачем мы кипятимся со своим фельетоном? — спросил я себя благодушно. — Ну есть непорядки на железной дороге, ну нелады в нашей торговле. И что? А вытрезвитель на улице Леонтьева? Подумаешь, мелочь! Нет, мир великолепен в сути своей, и не надо пижонить, — принимай его таким, каков он есть, со всеми потрохами.

Пристанционный диктор бормотал что-то под нос, засыпая, и на смену ему заступил Зарытьев — бабахнул немедля из ружья. Тогда я перешел на кровать и временами проваливался в сон, но вскоре снова выплывал на поверхность и лежал с открытыми глазами. Бутылка была пуста, но я иногда забывал об этом, вставал и подносил горлышко к губам, но оно было шершавым, сухим.

Потоптавшись, я вылезал наружу, смотрел на луну и слушал, что творится в кустах. В короткие промежутки, когда стрельба у Зарытьева умолкала, становилось тихо, и было слышно, как живут кусты. Там всю ночь кто-то неутомимо возился, трещал и скрипел. Ко мне приходил Пират — я угадывал его по дыханию — и ложился у ног, разделяя со мной компанию. А в ушах возникал новый звенящий звук. Он нарастал, вытесняя остальные. Будто в ухо залез сверчок и там залился на одной и той же нудной ноте.

Я пытался стряхнуть этот назойливый звон, но его источник засел глубоко в голове — предвестник утреннего похмелья.

Потом я увидел чертика Толю. Он стоял на ветке, покачиваясь вверх и вниз, точно на качелях, этакий ладный паренек в ковбойке, белесый и с веснушками по всему липу.

Я отвел глаза и, когда взглянул на ветку снова, след его простыл, лишь качалась ветка. Видно, черт не набрал еще силы и, ослабев, вернулся в свои тартарары.

Он где-то долго пропадал, мой непрошеный гость, точно в воду канул за месяц до того, как нам разрешили эту передачу.

И вот теперь через полгода мелькнул и исчез, не сказав ни слова. А раньше от него не отлипнешь, бывало, особенно когда Сараев одерживал верх, и наши дела казались из рук вон плохи. Тогда он спасу не давал, усядется напротив за столом и с намеком щелкает себя по горлу.