С ключом на шее

22
18
20
22
24
26
28
30

— Почему — медведица? — спрашивает она, и мальчик растерянно моргает.

— Потому что у нее вон — нос, а вон — лапы, — говорит вдруг какая-то девочка, незаметно забравшаяся на горку. Теперь Яна видит: точно, вот — нос, а вот — длинная шея, а вот — толстое туловище, совсем как у белого медведя из книжки про полярников.

Девочка смотрит на Большую Медведицу, и ее ярко-розовый нос шевелится сам по себе. Ее Яна тоже знает — ее все знают. Девочку зовут Оля, а сама она называет себя Ольгой, как взрослая, и ее всегда забирают последней. С ней случалось самое страшное, что только можно себе представить: однажды она ночевала прямо в садике, потому что мама за ней не пришла. Филька чуть отодвигается, как будто боится, что ужас, который переживает каждый вечер эта девочка, заразен. Он закладывает одну руку за спину, прямо как профессор, смотрит в небо, водит пальцем вдоль невидимых линий, соединяющих звезды. Девочка какое-то время следит за его движениями, а потом говорит:

— Давайте лучше кататься.

Филька первым устанавливает санки на макушке сугроба, аккуратно усаживается и, загребая ногами, сдвигается к краю. Ерзает, устраиваясь понадежнее, и наконец отпихивается валенками от безопасной вершины. К этому моменту Яна уже изнывает от нетерпения. Она ставит санки на самый край и с размаху бросается на них пузом. Санки взбрыкивают и ухают вниз. Ветер свистит; санки подпрыгивают на снежных комьях, и в животе дергаются горячие резиновые шары. Это так прекрасно и невыносимо, что Яна верещит, оглушая саму себя, и не остается ничего, кроме визга, пронзительного, как снег, как звезды. Ольга и Филька подхватывают; визг трех глоток заполняет мир и уносит в черное небо, и звезды насквозь прошивают лоб.

Филька не успевает убраться с пути, и Яна с размаху врезается в него. Пуговицы царапают нос. Она пытается встать, но тут сзади в нее врезается Ольга, и Яна проезжается щекой по колючей шерсти Филькиного шарфа. Задыхаясь от смеха, она падает обратно на санки, куда-то под ноги Фильки, который так и валяется в снегу, сотрясаясь от хохота. За спиной хрипло смеется Ольга. Большая мохнатая собака прыгает вокруг кучи, пронзая снег растопыренными, напряженными лапами, и отрывисто тявкает тонким голосом.

— Кто последний, тот дурак! — вопит Яна и, чудом выхватив в неразберихе веревочку от своих санок, бежит к вершине снежной гряды.

…Они скатываются с горки снова и снова, пока дверь магазина не начинает изрыгать людей одного за другим, как будто мутный свет стал слишком густым, чтобы в нем оставаться. Пронизанная детскими криками снежная улица наполняется низким гулом, темнеет, проседает под собственной тяжестью, и небо, только что близкое — рукой достать — становится далеким и тусклым.

— Мандарины кончились, — говорит Ольга и шмыгает носом.)

* * *

Яростно почесывая лоб, Яна спустилась на несколько ступенек. Толстая меховая шапка была ей, наверное, великовата и плохо прилегала к голове; чтобы не задувало в уши, ее обматывали сверху длинным шарфом из кусачего черно-зеленого мохера, таких мохнатых блестящих ниток…

Нитки. Филька раздобыл где-то остатки старого мохера и отправил Послание. И Яна его получила.

Она его получила.

Яна заколотила кулаками в дверь, но стук прозвучал еле слышно, не в силах пробиться сквозь душный, спертый воздух, и тут же заглох, завяз, как в киселе. Наступила тишина. Казалось, квартира пуста — пуста уже очень давно, годы, а то и десятилетия, — но тут из-за двери послышались медленные, шаркающие шаги. Стиснув пальцы и склонив голову набок, Яна стала ждать.

Дверь распахнулась, когда она уже решила, что ей не откроют. Лицо обдала волна удушливо-теплого воздуха, пахнущего горелым жиром, и на пороге возникла монументальная старуха в шелковом халате, расшитом невиданными птицами, потускневшими и обтрепавшимися за годы стирок. Одну руку она упирала в бок. Другой — придерживала дверь, готовая захлопнуть ее, как только отчитает невоспитанного пришельца. Жуткая Филькина бабка, когда-то вгонявшая Яну в паралич, постарела намного меньше, чем дом. Хуже того — она практически не изменилась.

Старуха посмотрела на Яну сверху вниз, — и вдруг откачнулась назад. Строгое до неподвижности лицо стало изжелта-бледным, превратилось в поблекшую фотографию, раскрашенный кусок старого пергамента. Бабка быстро оглянулась куда-то вглубь квартиры и решительно поджала губы. Что-то мелькнуло в глазах, какие-то тени — словно цифры на экране карманного калькулятора.

— Вот, значит, как, — пробормотала бабка про себя. Ее коже вернулся цвет; шея покраснела от напряжения. Высокая, твердая на вид прическа лаково блеснула, проплывая под лампочкой, — туда, обратно. Ледяные глаза прошлись по Яне — от стоящего дыбом рыжего ежика волос к бледному лицу; задержались на плохо замазанном фонаре под глазом; равнодушно скользнули по дырке на джинсах и небрежно зашнурованным кедам, — только чтобы утвердиться в уже готовом вердикте.

Яна привычно сжалась под этим взглядом. Скороговоркой пробормотала:

— Здрасьте, Зоя Викторовна. А Фильку можно?

— Филипп нездоров, — негромко процедила бабка, вынося приговор, но ее гипнотические глаза под тяжелыми веками снова ушли в сторону, с вороватым беспокойством скосились через плечо. В этой тайной тревоге было что-то жалкое, что-то детское — засекут! — и страшно знакомое. Морок разрушился.

— И долго он будет… ммм… нездоров? — с нажимом спросила Яна, вздернув бровь.