Солдат, сын солдата. Часы командарма

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это здорово, когда приходит второе дыхание, — сказал Селезнев. — Вот у нас в боксе...

— А при чем тут бокс? — усмехнулся Гриша. — Мы разве о боксе говорим?

— Да вроде не о боксе. Но я подумал, что из тебя, Яранцев, хороший боксер выйдет. Чистую правду говорю — выйдет. И знаешь что, давай на пару будем тренироваться...

Некоторое время солдаты еще разговаривали, затем кто-то умолк на полуслове, за ним другой, и наступила та устойчивая неподвижная тишина, какая бывает тут, в горах, только в самом конце ночи. Гриша лежал на спине, смотрел, как догорают в предутреннем небе августовские звезды, и прислушивался к тому, как уходит усталость. А она не просто уходила, она бесшумно отваливалась тяжелыми черными глыбами, и было радостно ощущать, как, освобождаясь, все более и более легким становится тело, и вот наступил момент, когда оно стало каким-то совсем невесомым, может, даже легче воздуха... ну да, легче, потому что еще миг — и оно оторвется от земли и полетит.

Наверное, в это время Гриша и заснул.

...Сержант Сулаберидзе медлит и, прежде чем подать команду «Становись», задумчиво смотрит на спящих товарищей. Время перекура истекло, но ребята так устали... Крепко они поработали сегодня, ничего не скажешь, здорово поработали, и пусть поспят еще немного, ну хоть минуты две пусть еще поспят. А там придется их поднимать. Ничего не поделаешь — придется. Служба.

12

Облокотившись на парапет набережной, Зинаида Николаевна смотрит на заштормовавшее осеннее море и на то, как оно играет с идущим издалека танкером — он огромный, длиннющий, налитый по самое горло, а потому тяжелый и, должно быть, очень сильный. Но что его величина и сила по сравнению с силой и величиной моря?! Кажется, еще одно мгновение, еще один акробатический прыжок на гребень высоченной волны — и танкер разломится, обязательно разломится. Вон в том самом тонком месте, как раз посередине. И тотчас из двух его разъятых частей хлынет жирная, густая нефть. И море быстро успокоится, притихнет. Только нефтью, говорят, и можно усмирить разбушевавшееся море. Но пока что оно бушует, наше Черное, когда оно раскачается, попробуй усмирить. Стало как-то тревожно: а вдруг эта мутно-серая волна, которая, кажется, вот-вот сомкнется с такой же темно-серой тучей, перемахнет через каменный барьер и... «Просто отвыкла я уже от моря, — думает Зинаида Николаевна, — а ведь, можно сказать, прирожденная черноморка». И все-таки она была довольна, что увидела море и таким — заштормовавшим. Все дни стояла хорошая погода, море было спокойным, а сегодня оно вот как выдает. На прощание. Ну что ж, прощай.

Зинаида Николаевна вытирает платком мокрое от брызг лицо и направляется в санаторий. На процедуры. Хоть и надоели они, а пропускать напоследок негоже.

...Газета эта лежала на столе в холле перед процедурной. Наверное, ее забыл тут кто-то из отдыхающих, и Зинаида Николаевна, ожидая вызова, стала ее просматривать. Это была местная газета, и в ней кроме обычных для каждой газеты известий из Москвы и из-за рубежа печатались местные, преимущественно курортные новости, которые у Зинаиды Николаевны в нынешнем ее положении курортницы вызывали, надо сказать, несколько повышенный интерес. Новости эти обычно печатались на третьей странице. Но, раскрыв газету, Зинаида Николаевна сразу же забыла о том, что искала. Почти посередине третьей страницы был напечатан портрет Алексея Петровича Чугунова. Она не могла ошибиться, и не потому, что над портретом и статьей было напечатано его имя. А потому, что всем сердцем своим, каждой кровинкой своей узнала: ОН.

Ее всю обдало нестерпимым жаром.

— Яранцева! — позвали из процедурной. Но бог с ними, с процедурами. Зинаида Николаевна схватила газету и, не сразу найдя дверь, выбежала в парк.

В этой части санаторного парка по утрам всегда была тень, и каменная низкая скамья, на которую села Зинаида Николаевна, и узкий каменный стол, на который она положила обнаженные руки, еще сохраняли в себе ночную прохладу. У Зинаиды Николаевны вырвался вздох облегчения. Вероятно, так чувствует себя вырвавшийся из горящего дома человек, которому посчастливилось добежать до воды и броситься в ее спасительную прохладу.

Несколько успокоившись, Зинаида Николаевна снова раскрыла газету. Она не сразу стала читать статью, потому что о главном ей уже сказал портрет — жив! И это наполняло ее радостью: жив!

Что дало ей такую уверенность? Скорее всего, то, что Алексей Петрович был сфотографирован уже седовласым, старым, а рассталась она с ним, когда ему еще и сорока не было. И волосы у него были тогда без единой сединки, черные как смоль. Значит, дожил Алексей Петрович до седых волос, значит, не сгинул он в ту пору на своей смертельно опасной работе, не сгорел в огне войны.

Но спустя мгновение она все же начала сомневаться: может, эта статья — воспоминание об Алексее Петровиче? Так пишут иногда — умер человек, а его вспоминают добрым словом и портрет печатают. И она, ужаснувшись этой мысли, впилась глазами в газету. Но первые же строчки статьи успокоили ее. В них говорилось, что вчера (никогда так не радовалась она этому слову) в квартиру номер двадцать три дома пятнадцать, по улице Гагарина, как обычно, вошел почтальон: «На стол перед профессором Чугуновым легла целая груда писем...»

«Да он, оказывается, почти что рядом. Ну да, улица Гагарина, пятнадцать. За десять минут я могу добежать. Так почему же не бежишь? — спросила она себя. — Встань и беги. А то спряталась тут в уголке и ревешь в три ручья. Тогда, в сорок втором, небось побежала бы? Еще как, во всю прыть! Но тогда мне было двадцать два, — возразила она самой себе. — Тогда двадцать два, а сейчас сорок восемь». И прыть уж не та, и сердце — нет в нем уже прежнего жара, и чувство не то. То было молодое чувство, порывистое, а это... но оно есть. И хотя Зинаида Николаевна до этого дня не так уже часто вспоминала Алексея Петровича (жизнь есть жизнь), но она всегда знала, что он для нее стал единственной любовью и что он таким, единственным, неповторимым, будет до скончания века. До последнего вздоха. Покуда жива.

А вот пойти к Алексею Петровичу она все же не сразу решилась. Она плакала сейчас от радости, что Алексей Петрович жив, что она может увидеть его, как только захочет. Но она плакала и от горя, что должна предстать перед ним такой постаревшей, подурневшей. А о том, что время и Алексея Петровича не пощадило, она почему-то не думала, хотя на нее смотрел с портрета старик. Да — старик. Но Зинаида Николаевна поняла это только тогда, когда после долгих колебаний пришла на улицу Гагарина. Она сразу увидела, что Алексей Петрович очень болен, и с острой жалостью подумала: «Не жилец он уже на белом свете, не жилец». А вслед за этой мыслью пришла другая, полная отчаяния: «Как же я теперь уйду отсюда, как оставлю его такого?» Правда, десять минут спустя она подумала об этом проще и спокойнее: «Вот так и уйду, потому что не нужна ему».

Лучше всего было, пожалуй, в первые минуты встречи, пока были еще только восклицания, охи, вопросы, не требующие ответов, — словом всяческий шум и суета и даже растерянность, неизбежная, вероятно, когда вот так, через двадцать шесть лет вторгаешься в чужую жизнь.

Ну, а потом они как-то быстро выдохлись и притихли. Будто уже и говорить было не о чем.