— Ты уже это говорил.
— Ладно. Тогда салют.
Дон посмотрел на меня — трезво и спокойно.
— Салют, — сказал он. Потом он повернул голову к дому священника и поправил, подтянул вверх вещевой мешок. Дверь дома была закрыта.
— Дон, — сказал я. Он оглянулся, посмотрел на меня. Окружающие долину горы — даль потеряла глубину, стала плоской — придвинулись вплотную. Казалось, что мы стоим на дне мертвого вулкана в яростной круговерти бутылочно-зеленой ветреной тьмы, в неистовом и нескончаемом смерче ледяной пыли. Мы молча смотрели друг на друга.
— Ладно, черт с ним, — сказал Дон. — Ты-то что предлагаешь? — Мы всё смотрели друг на друга. Шум ветра, возможно, даже стал бы баюкать — вполне возможно. Если спрятаться от него в тепло, уютно отгородиться стенами, — тогда вполне возможно.
— Ладно, — сказал я.
— Вот и именно, что неладно, — сказал Дон. — Надо же нам как-то устраиваться с ночлегом. Ведь сейчас октябрь — не лето. Можем же мы ничего не знать. Мы ничего не слышали. Мы не говорим по-итальянски. Мы любим Италию.
— Ладно, — сказал я. — Ладно. — Дом священника, тоже каменный, угрюмо возвышался над запущенным садом. Мы прошли к нему полпути по мощенной камнями дорожке, когда окно мансарды на мгновение приоткрылось — мы увидели женскую фигуру в белом платье — и тут же захлопнулось. Одно мгновение, одно движение руки. И мы сказали спокойно и в один голос:
— Трудяга. Хлопотун. — Но в вечернем сумраке мы почти ничего не разглядели, а окно уже снова было закрыто. Оно приоткрылось всего на несколько секунд.
— Только в этот раз надо было сказать Хлопотунья, — сказал Дон.
— Это верно. А ты, значит, тоже начал шутить?
— Вот именно, — сказал Дон. Дверь открыла женщина, по виду крестьянка, с жестким, задубевшим лицом. Она держала свечу, пламя отклонилось к женщине, внутрь дома, а из темной передней на нас пахнуло застоявшимся, несвежим холодом. Женщина смотрела на нас, ее лицо походило на резко очерченную костлявую маску с двумя узкими прорезями для глаз, и в глазах отражался огонек свечи — в каждом глазе по огоньку.
— Ну, — предложил я, — скажи ей что-нибудь.
— Нам говорили, что его преподобие, — начал Дон, — что мы можем… — Пламя свечи дернулось, легло почти горизонтально, но не потухло. Женщина заслонила его ладонью; она стояла в дверях, прикрывая ладонью свечу и загораживая вход. — Мы путешественники, путники; нам сказали… Ужин да кровать, на одну ночь.
Когда мы вошли, у нас в ушах все еще выл ветер — как в морской раковине. В передней было темно, только мерцал огонек свечи, которую несла женщина. Идя за ней, мы окунулись в непроглядную темень, из которой вдоль стены поднимались ступеньки лестницы, смутно различимые внизу и только угадывающиеся вверху.
— Скоро станет так темно, что из окна уже ничего не увидишь, — сказал Дон.
— А может, тогда ей уже и не нужно будет смотреть.
— Может быть, — сказал Дон. Женщина открыла какую-то дверь, и мы вошли в освещенную комнату. Там стоял стол и на нем свечка в железном подсвечнике, буханка хлеба да металлическая копилка с узкой щелью в крышке. Стол был накрыт для двоих. Мы положили вещевые мешки в угол, а женщина принесла третью тарелку и еще один стул. Но теперь-то стол был накрыт только на троих, а женщина — мы все еще следили за ней — взяла свою свечу и ушла в другую комнату. Дон глянул на меня и сказал:
— Похоже, что мы ее все-таки увидим.