— Вот-вот. Ежегодно приезжает сюда, живет по два месяца, ни с кем не видится, кроме этих глиноедов и негров. Если так хочет жить два месяца в году рядом с неграми, что не проводить бы это время на Ленокс-авеню[3]? Джин с ними можно и не пить. Так нет, понадобилось купить этот дом и подарить ей на свадьбу, она южанка, может затосковать по родным краям и все такое. Оно, пожалуй, верно. Только для меня Четырнадцатая стрит уже юг. А с другой стороны, иначе пришлось бы мотаться в Европу или еще куда. Не знаю, что хуже.
— А с чего он вообще женился на ней? — спросил шофер.
— С чего, спрашиваешь? Не из-за денег, хотя у них с матерью кубышка была полна, нагрели руки в Оклахоме на индейской нефти…
— Индейской нефти?
— Вот-вот. Правительство отдало Оклахому индейцам, потому что жить там никто не хотел, когда первый индеец при виде ее дал дуба, стали хоронить его, только лопатой в землю, как ее выбило нефтью из рук, ну и туда устремились белые. Приезжают в новеньком «форде», за рулем шофер из гаража, идут к индейцу и спрашивают: «Ну, Джон, много у тебя гнилой воды во дворе?», индеец отвечает — три колодца или тринадцать или сколько их там. Белый говорит: «Скверное дело. Вот так Белый Отец вам напакостил. Ну ладно, не горюй. Видишь эту прекрасную новую машину? Отдаю ее тебе, сажай туда своих и кати в такие места, где вода в земле не гнилая, и Белый Отец не сможет тебе пакостить». Индеец сажает семейство в машину, гаражный шофер отвезет его подальше к западу, покажет, где педаль газа, и возвращается на первой же попутке в город. Понятно?
— Еще бы, — сказал шофер.
— Вот-вот. Были, значит, мы в Англии, обделывали свои дела, и тут появляется эта старушенция с рыжей дочкой, из Европы откуда-то, где дочка в школе училась. Не прошло и недели, как Блер говорит: «Ну, Эрни, женюсь. Что скажешь?». И человек, который всю жизнь шарахался от женщин ради возможности всю ночь пьянствовать, а весь день скакать, сломя голову, на лошадях, женится меньше, чем после недели знакомства. Правда, увидя эту старушенцию, я сразу понял, кто из них с мужем прибирал к рукам индейские нефтяные колодцы.
— Видно, та еще женщина, охомутать Блера, притом так быстро, — сказал шофер. — Только хорошего тут мало. Я бы не хотел, чтобы моя дочь досталась Блеру. Сам, конечно, на него не жалуюсь.
— Я бы не хотел, чтоб моя собака досталась Блеру. Он при мне убил одну за то, что не послушалась. Тростью, с одного маху. И говорит: «Пришли сюда Эндрюса, пусть утащит».
— Как ты только его выносишь, — сказал шофер. — Водить его машины — это еще ладно. Но ведь ты с ним в доме, день и ночь…
— Это мы с ним уладили. Раньше он, когда подопьет, куражился надо мной. Как-то занес на меня кулак, и я сказал, что убью его. «Когда? — спрашивает. — Когда из больницы вернешься?». «Может, — отвечаю, — до того, как отправлюсь туда». А сам руку в кардане держу. «Пожалуй, и впрямь убьешь», — говорит он. С тех пор мы ладим. Я пистолета при себе не держу, он надо мной не куражится, и все путем.
— Почему ты не уволился?
— Сам не знаю. Работа хорошая, хоть мы и мотаемся по всему миру. Черт! Я зачастую не знаю, куда мы едем, в Тихуану или в Италию; зачастую не знаю, где нахожусь, и даже смогу ли утром прочесть газету. Но друг другом мы довольны.
— Может, у него появилось, над кем еще куражиться, вот он и оставил тебя в покое, — сказал шофер.
— Может. Как бы то ни было, до замужества она ни разу на лошади не сидела, а он купил ей эту рыжую, под цвет ее волосам. Мы ездили за этой лошадью аж в Кентукки, и он возвращался обратно в одном вагоне с ней. Я отказался; сказал — сделаю для него что угодно в разумных пределах, но в конский вагон даже в пустой не сяду, тем более, когда в нем лошадь. И поехал домой в купейном.
Про лошадь он сказал жене, когда та была уже в конюшне.
— Но я не хочу ездить верхом, — говорит она.
— Моей жене положено, — отвечает он. — Ты уже не в Оклахоме.
Она говорит:
— Я не умею.