— Похоже, это конец, — произнес кто-то за его спиной.
— Конец? — выкрикнул он. — Война не кончена! Слышали, что сказал майор? И американцы тоже не выходят из войны! Думаете, Монаган (американец, один из летчиков звена В; всего за десять недель на его счету было уже три сбитых аэроплана и один, сбитый вместе с другим летчиком) выйдет? Даже если они выйдут… — И умолк, заметив, что все глядят на него спокойно и сдержанно, словно он был командиром звена; один спросил:
— Что ты думаешь, Левин?
— Я? — сказал он. — О чем?
— Думаю о чем? Об этом шуме? Ничего. Стрельба ведь так и звучит, разве нет?
— В пять часов генерал, командующий бригадой «Гарри Тейтов», подвез майора к самому крыльцу канцелярии. Перед заходом солнца на аэродром въехало два грузовика; он видел из своего домика, как пехотинцы в касках и с винтовками спрыгнули с них и выстроились перед канцелярией, а потом разошлись отделениями, и на закате патруль из командиров звеньев и их заместителей, которые вылетели в полдень вместо звена В, не вернулся, времени прошло в три раза больше, чем когда-либо продолжалось патрулирование или чем у «SE» хватало горючего. Он поужинал в столовой (майора там не было, однако он видел нескольких старших офицеров — в том числе и пехотного; он не знал ни где они были, ни когда вернулись), половине из находящихся там, как он знал, ничего не было известно, что известно другой половине и насколько это ее заботит, он не знал; а после еды адъютант поднялся и объявил, не обращаясь к старшим:
— Вы не на казарменном положении. Только считайте, что почти всюду, куда бы ни вздумали пойти, появляться запрещено.
— Даже в деревне? — спросил кто-то.
— Даже в Вильнев-Блан, хотя это и не вертеп. Можете пойти с Левином и усесться за его книгу. Там ему и следует находиться. — Тут он снова сделал паузу. — Это касается и ангаров.
— Что нам делать в ангарах ночью? — спросил кто-то.
— Не знаю, — сказал адъютант. — Не знаю.
Все разошлись, но он продолжал сидеть, дневальные закончили уборку, потом подъехал автомобиль, но остановился не у столовой, а возле канцелярии, сквозь тонкую перегородку он услышал, как туда вошли люди, потом голоса: майора, Брайдсмена и командиров двух других звеньев, хотя ни один «SE» не приземлялся после наступления темноты.
О чем они говорили, он не смог бы разобрать, даже если бы и пытался, потом голоса стихли, через секунду отворилась дверь, адъютант помедлил, потом вошел, прикрыл за собой дверь и сказал:
— Идите к себе.
— Иду, — ответил он, поднимаясь. Но адъютант плотно захлопнул дверь и продолжал; голос его теперь был мягким:
— Почему вы не оставите все это?
— Уже оставил, — сказал он. — Я не знаю, что еще делать, потому что не представляю, как война может быть окончена, если она не окончена, и как может быть не окончена, если окончена…
— Идите к себе, — сказал адъютант.
Он вышел в темноту, в тишину, и, пока его можно было видеть из столовой, шел в сторону домиков, потом для гарантии сделал еще двадцать шагов и свернул к ангарам, думая, что его смятение объясняется, видимо, очень просто: до этого он никогда не слышал тишины; когда начали стрелять орудия, ему было тринадцать, почти четырнадцать, но, видимо, даже в четырнадцать лет выносить тишину невозможно; ты сразу же отвергаешь ее и тут же пытаешься что-то предпринять, как поступают дети в шесть-десять лет; когда уже не помогает даже крик, они бросаются, как в последнее прибежище, в чуланы, шкафы, в углы под кроватью или за пианино, ища тесноты и темноты, где можно от нее спрятаться; когда он огибал угол ангара, послышался окрик часового, он увидел полоску света под дверями не только закрытыми, но и запертыми на висячий замок — такого не видывал ни он, ни другие ни в этой, ни в других эскадрильях и замер в шести дюймах от направленного в живот штыка.
— Так, — сказал он. — Чем же я теперь провинился? Но часовой даже не ответил.