Саван алой розы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Заходила ли к Алле Яковлевне женщина с тростью? – спросил Кошкин. – Может быть, не в тот день, может, прежде вы когда-то ее видели?

Маарика отрицательно покачала головой, но на трость смотрела как завороженная. Объяснилась:

– Кто принес не знаю, но вот палку эту я уже видела… у хозяйки в доме. Да не там, где все зонты развешаны, а в гостиной, возле кресла. Забыл кто-то, видать…

– Вы не спросили – кто забыл? – не дыша, поинтересовался Кошкин.

– Спросила, да Алла Яковлевна расплакалась и только велела в переднюю снести. Там оставить и не трогать. А кто принес – не сказала. Она, Алла Яковлевна-то, с того дня, как эта палка появилась, все плакала да плакала. Сама не своя стала. И скрытничать как раз тогда начала, и в церковь принялась чуть не каждый день ходить – одна.

– Когда вы увидели трость в доме? Вспомните?

– За месяц где-то до того, как Аллу Яковлевну мертвой нашли…

– В середине апреля? – спросил Кошкин, припоминая почему-то выделенную дату в календаре у Соболевой и имя Александр рядом с той датой. Семнадцатое апреля.

Маарика пожала плечами, не в силах сказать точно:

– Позже чуток, по-моему. Но помню, что день праздничный был, воскресенье. У меня в воскресенье выходной, я вечером приехала, прибраться зашла – тут-то трость и увидала…

* * *

Финскую деревню Кошкин покидал в еще большем замешательстве, чем когда прибыл сюда. Он рассчитывал добыть новые сведения – собственно, и добыл. Его коллеги, прежде работавшие по этому делу, конечно, не сочли нужным допросить полунемую девочку, которой и близко не было на даче в момент совершения убийства. Да и Кошкин не догадался бы этого сделать, не окажись она рядом по чистой случайности… повезло, выходит?

Повезло бы еще больше, если б новости пролили свет хоть на что-то. Но показания маленькой Эммы лишь добавили вопросов. Вопросы появились даже к Гансу Нурминену, чье имя Кошкин готов был уже очистить.

– Если и предположить, что Нурминена опоили незаметно для всех, кроме Эммы, то не заметить этого своего состояния он бы не смог, Степан Егорович! – убежденно говорил Воробьев позже, пока экипаж мчался назад, в Петербург.

День клонился к вечеру, но солнце еще не село, и Кошкин торопил ездового, надеясь успеть по делам.

– Настаиваю, Степан Егорович, что Нурминен понял бы, что с ним творится что-то не то! И понял бы он это задолго до отъезда с вокзала, когда якобы встретил цыганку. У лауданума даже вкус специфический. Не сообразил бы сразу, что его опоили, так догадался бы после, что никакой это не цыганский навет. Так почему не упомянул об этом на допросе?

Кошкин не спорил, ибо был согласен. Не заметить, что принял опиаты, невозможно. Иные и вовсе принимали симптомы за сумасшествие… А значит, Ганс лукавил.

– Завтра отправимся в «Кресты» и потолкуем с Нурминеном еще раз, – пообещал он Воробьеву. – Однако я полагаю, что он смолчал, чтобы выгородить сестру. Она ведь угощала его утром чаем – значит, она и подлила что… так он подумал. Или решил, что племянница заигралась да налила ему своих лекарств. А признайся он в своих догадках полиции – родню б еще, как соучастников арестовали. Так он рассуждал, по крайней мере. А цыганки, должно быть, и не было никакой. И даже не привиделась она ему: Нурминен попросту очнулся от дурмана в трактире, а цыганку выдумал уже когда с полицией объяснялся. Надо же было на кого-то вину свалить…

Воробьев вдумчиво выслушал. Согласился:

– Если все так, то вопросы следует задавать прежде всего Николаю Соболеву. Он ведь завсегдатай этого трактира! Не верю, что это простое совпадение! Ну и светловолосую даму эту, с которой он в отдельной комнате разговаривал, тоже искать надо.