Мальчик не входил в трамвай в живописных лохмотьях и, фальшиво бегая по сытым лицам спекулянтов, не гнусил:
— Пода-айте... Христа ради...
Нет, граждане. Этот единственный, впервые встретившийся мне мальчик шел, степенно покачиваясь и не спеша, в прекрасной уютной шапке с наушниками, и на лице у него были написаны все добродетели, какие только могут быть у мальчика 11–12 лет.
Нет, не мальчик это был. Это был чистой воды херувим в теплых перчатках и валенках. И на спине у херувима был р-а-н-е-ц, из которого торчал уголок измызганного задачника.
Мальчик шел в школу 1-й ступени у-ч-и-т-ь-с-я.
Довольно. Точка.
Отправился я к знакомым нэпманам. Надоело мне бывать у писателей. Богема хороша только у Мюрже[10] — красное вино, барышни... Московская же литературная богема угнетает.
Придешь, и — или попросят сесть на ящик, а в ящике — ржавые гвозди, или чаю нет, или чай есть, но сахару нет, или в соседней комнате хозяйка квартиры варит самогон и туда шмыгают какие-то люди с распухшими лицами, и сидишь, как на иголках, потому что боишься, что придут — распухших арестовывать и тебя захватят, или (хуже всего) молодые поэты начнут свои стихи читать. Один, потом другой, потом третий... Словом — нестерпимая обстановка.
У нэпманов оказалось до чрезвычайности хорошо. Чай, лимон, печенье, горничная, всюду пахнет духами, серебряные ложки (примечание для испуганного иностранца: платоническое удовольствие), на пианино дочь играет «Молитву девы», диван, «не хотите ли со сливками», никто стихов не читает и т. д.
Единственное неудобство: в зеркальных отражениях маленькая дырка на твоих штанах превращается в дырищу величиной с чайное блюдечко, и приходится прикрывать ее ладонью, а чай мешать левой рукой. А хозяйка, очаровательно улыбаясь, говорит:
— Вы очень милый и интересный, но почему вы не купите себе новые брюки? А заодно и шапку...
После этого «заодно» я подавился чаем, и золотушная «Молитва девы» показалась мне данс-макабром.
Но прозвучал звонок и спас меня.
Вошел некто, перед которым все побледнело и даже серебряные ложки съежились и сделались похожими на подержанное фраже.
На пальце у вошедшего сидело что-то напоминающее крест на храме Христа Спасителя на закате.
— Каратов девяносто... Не иначе как он его с короны снял, — шепнул мне мой сосед — поэт, человек, воспевающий в стихах драгоценные камни, но по своей жестокой бедности не имеющий понятия о том, что такое карат.
По камню, от которого сыпались во все стороны разноцветные лучи, по тому, как на плечах у толстой жены вошедшего сидел рыжий палантин, по тому, как у вошедшего юрко бегали глаза, я догадался, что передо мной всем нэпманам — нэпман, да еще, вероятно, из треста.
Хозяйка вспыхнула, заулыбалась золотыми коронками, кинулась навстречу, что-то восклицая, и прервалась «Молитва девы» на самом интересном месте.
Затем началось оживленное чаепитие, причем нэпман был в центре внимания.
Я почему-то обиделся (ну что ж из того, что он нэпман? Я разве не человек?) и решил завязать разговор. И завязал его удачно.