Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник

22
18
20
22
24
26
28
30

Рано утром мы выехали из дома. Барон уже дожидался нас со своим секундантом. Поскольку противники были стрелки неважные и одному из них предстояло здесь остаться, каждый привез с собой две пары пистолетов, которые секунданты зарядили и обменяли. Прочие церемонии были довольно коротки, мы отмерили шаги, и дуэлянты встали к барьеру. Пять выстрелов прозвучали без того, чтобы кто-либо был задет. Барон стрелял так плохо, что чуть в меня не попал, хоть я и стоял на расстоянии шести шагов от графа. Прежде чем он выстрелил в последний раз, я сказал, что ему следует стыдиться — так сильно у него дрожит рука. Но в шестой раз ему повезло больше: граф упал на землю и сказал, что ранен в бок. Я бросился к нему — кровь текла из раны. Барон также поторопился к лежащему. Граф молча протянул ему руку и сделал знак уходить как можно скорей. Барон, искренне растроганный, обнял его и меня, сел на лошадь, которую держал под уздцы его секундант, и ускакал прочь. Если бы граф был убит, я бы, возможно, воспользовался другой парой пистолетов и льстил себя надеждой, что везение было бы на моей стороне. Но я должен был заняться спасением друга и оставить мысли о мести.

Я не верил, что рана смертельна, так как пуля, казалось, сидела не настолько глубоко, чтобы повредить ткани. Опасность происходила лишь от сильного кровотечения. После того как я и мой слуга использовали все, что можно было употребить, для перевязки, мы отнесли графа на руках в близлежащую деревню. Хирург, которого я пригласил, был одного со мной мнения. Оно подтвердилось успешным лечением. Графу пришлось провести всего несколько недель в постели и в покое, чтобы полностью выздороветь.

Вопреки моему желанию, о дуэли и о ранении графа приятели наши узнали сразу же после того, как мы вернулись в Париж. Тогда мы убедились, что и в самом деле имеем несколько искренних друзей. Все они были охвачены боязливым стремлением увидеть графа и чем-либо помочь его выздоровлению. В особенности дамы не желали покидать наш дом, и, когда он немного поправился, но врач еще не разрешал ему оставлять дом и посещать общество, у нас в доме возобновились наши маленькие пирушки, и графу не уставали наносить визиты. Даже Каролина, в сопровождении престарелого дяди, посещала нас и более всех принимала участие в его выздоровлении.

Однажды мы сидели тихо и радостно за ужином — накануне граф объявил, что ему разрешено наконец покинуть свою комнату, — и болтали о том, как будем праздновать в его честь. Никто тут не был более изобретателен, чем Каролина. Она сидела напротив меня, и все ее лицо рдело тихой радостью, которой полнилось ее искреннее сердце. Я бессознательно углубился в созерцание ее прелести, чувствуя, что мое сердце бьется в такт с ее сердцем. Я находил в этом тайное наслаждение, к коему примешивалась некоторая горечь. Я предавался наблюдениям украдкой, как истинный влюбленный.

Вдруг она побледнела; ее большие, незадолго до того подернутые обворожительной дымкой глаза с радостью воззрились на дверь, она не смогла проглотить куска, который поднесла уже ко рту, и вынуждена была воспользоваться салфеткой, несколько откинувшись на спинку стула. Только я хотел вскочить и прийти ей на помощь, как другие также обернулись к двери. Все повскакивали со стульев, заторопились туда; под всеобщие радостные возгласы я тоже обернулся — ах! Граф был уже здесь и в наших объятиях.

Он хотел нас удивить неожиданностью своего появления. Какое празднество для нас! Он стал нашим утраченным и вновь обретенным сокровищем. Ласки были неистощимы, и мы не знали уже, чем только могли бы его порадовать. Он отвечал несколько слабо и придал нам, растроганным его мягким обращением, еще более огня. Он уселся меж нами посредине, мы не знали, какая подушка была бы самой мягкой и какой стул самым удобным для вернувшегося к нам беглеца. Каждый отдался сладостному очарованию его сердца. Это был наш монарх, которого мы чтили. Каролина с милой наивностью уселась подле него, чтобы перенять роль главной сиделки. Он был очень тронут ее добротой, но не находил слов для выражения своих чувств.

Веселое настроение возвратилось к нам, вновь послышались шутки, мы чувствовали прилив новых сил и юной крепости. Грации резвились непринужденно, и бог Радости был вакхически изобилен[204]. Наша беседа искрилась остроумием. Каждый становился все раскованней и открывал в себе новые таланты. Граф держался с тихой бодростью и улыбался там, где мы смеялись. Каролина подбадривала его полускрытыми-полуявными ласками, и дружеская теплота разгорелась скоро пламенем любви. Всё кругом рукоплескало графу, и только я — о, несчастный! — в этот блаженный миг чувствовал, как меня пожирает некий тайный пожар, причины которого я не понимал и не хотел понимать.

Здесь жизнь моя достигла поры, за которую я сам себе делал упреки, в которую я, охваченный неодолимой страстью, позабыл все, что мне прежде было дорого и что целую вечность должен был бы хранить неповрежденным. И что это была за страсть? То не была первая любовь, когда кровь, разгорячась, вскипает надо всеми понятиями и предрассудками; то не была любовь, которая счастливо возвышается над всеми оковами человечества и смело покидает даже свои собственные нежные узы. Нет, это была страсть, завершающая первый период расцвета после тысячи мучительных опытов, собственно даже после истощения в любви и через любовь; страсть несчастливая, безнадежная, подстрекаемая ревностью, пламенеющая от безнадежности и борющаяся против священнейших обязательств. Что за несчастье — столько времени быть баловнем удовольствия! Никогда до сих пор не встречал я сопротивления. Но тут настал конец моему всемогуществу. Я хотел было простереть его и далее, но угодил в опасность через воображаемое обладание потерять истинное, а именно — своего друга.

Я был единственный, кто в тот вечер не разделял искренне всеобщего веселья. Уста мои улыбались, но в сердце схоронилась смертная тоска.

В глазах у меня стояли слезы, и я ничего не мог различать. Когда Каролина взглядывала на графа приветливо, я чувствовал, будто острый нож вонзается мне в сердце, и при каждом ее ласковом жесте у меня стеснялось дыхание. Я смеялся, притворяясь, будто бы слезы мои выступают от смеха, стараясь дышать свободно, как при естественной веселости.

Но граф заметил странную перемену во мне. Он мало участвовал во всеобщем опьянении весельем и потому не утратил наблюдательности. Один раз, стараясь снискать мое расположение, он протянул мне руку через стол. Я взял ее, но не смог бы пожать, даже если бы мне это стоило жизни. Моя веселость была слишком принужденной, слишком бравурной; я удивлялся, что не все это заметили.

— Милый маркиз, — спросил он, когда мы вновь остались одни, — что с вами?

Я сидел на софе, забившись в угол, против обыкновения молча и, чтобы скрыть слезы, глядел мимо графа в окно, где только что показалась бледная луна. Тягостные сцены прошлого вновь представали перед моим мысленным взором, и я с грустью подумал о том, насколько скорби перевешивали в моей жизни радость. Иногда воспоминания заставляют нас вновь остро почувствовать все, что мы пережили и от чего теперь страдаем, все наши страхи и желания предстают перед нами с новой силой, вместе с нашими надеждами и ожиданиями. Так розы тонут в слишком бурном потоке и камушки вымываются со дна.

В тот миг я видел, что не одни только радости вплетены в поток моей жизни, и как же мне было не страшиться будущего после такого начала? Не отдавая себе отчета в истинной причине моего печального настроения, я чувствовал, что оно отравляет все мои ожидания и душит надежды. Душа моя как никогда предавалась отчаянию, охваченная сильной, необоримой страстью, еще не осознавая ее первых мучительных судорог.

Я едва ли слышал, что спрашивает граф, однако заметил, как укоризненно он покачивает головой.

— Вы не перестали плакать, любезный Карлос? — спросил он меня вновь. — Я серьезно опасаюсь за ваше здоровье!

— Да, — ответил я машинально. — Полагаю, вы правы; здесь, слева, у меня что-то болит.

Граф улыбнулся моему признанию, развеселился и сказал:

— Тем хуже, Карлос, потому что болезни на этой стороне неизлечимы.

Он ожидал, что я приму участие в его веселой шутке и таким образом открою наполовину свою тайну. Но я ничего не отвечал, и тогда он взял другой тон: