Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник

22
18
20
22
24
26
28
30

На следующее утро в присутствии хозяина мы словно ненароком заговорили о том, как счастливо было бы завершить свою жизнь в таком прелестном месте и посреди таких хороших людей. Хозяин при этом состроил весьма смышленую мину и заверил нас, что склонность наших сердец известна ему более, чем мы предполагаем, и что, если мы желаем жениться на девушках, с которыми в первый же вечер столь быстро завязали знакомство, он сделает все возможное, дабы помочь нам. Они самые богатые невесты в деревне, и каждая должна получить в приданое крестьянский двор. Он заверил нас, что мы уже можем считать дело завершенным, так как он их дядя и крестный и пользуется влиянием в семье.

Я, дивясь его сообразительности, ответил за себя и за графа, что он угадал тайну наших сердец, и пообещал прибегнуть к его помощи сразу же, как только мы уверимся в сердечной склонности к нам этих девушек. Однако для начала, сказал я ему, мы желаем взять в аренду небольшое хозяйство.

К счастью, нашлось два подходящих двора на выбор, и мы выбрали тот, где требовалось меньше усилий. Хозяйство мы вели в расчете на то, что не собираемся здесь долго обосновываться. В наши намерения не входило изнурять себя работой, но доставить себе как можно более удобств. Однако роль рачительных хозяев должна была быть сыграна, а так как мы старались исполнять ее со всяческим усердием, то впали в опасность несколько окрестьяниться. Я не знаю, каковы были наблюдения С—и по поводу меня, но мне его поведение стало наконец казаться именно таковым. С—и легко вживался в любую роль, и характер сельчанина, который он сразу же постиг и к которому привык весьма быстро, стал для него вскоре вполне естественным. Он находил вкус во всех жизненных явлениях и ситуациях и наслаждался при этом с полным умением. Заводя какую-либо привычку, он расставался с нею не прежде, чем она сама уходила, либо по причине переменившихся обстоятельств.

Я же, напротив, не всегда мог натянуть на себя личину того или иного характера. Моя склонность — всегда устремляться душой в прошлое, и настоящий миг в сравнении с минувшими переживаниями, которые казались мне приятными сквозь дымку прожитых лет, всегда наводил на меня скуку. Новое едва ли притягивает меня, но я нахожу в нем удовольствие. Но в человеческой судьбе один миг не похож на другой, судьбы и представления изменчивы, и едва лишь начинаешь постигать новые обстоятельства, как они уже становятся другими.

Поэтому я играл свою роль значительно хуже, чем граф, который безо всяких затруднений выгонял наших овец на пастбище, прикреплял цветы и банты себе на грудь и к шляпе, лежа в тени большой липы, пил свежее молоко, таял от удовольствия, исполняя новую арию на флейте, или, устремив к небу глаза, придумывал трогательнейшие в мире песни. Наше невезение заключалось в том, что стояла поздняя осень и редко можно было обнаружить какой-либо цветок; ни единая человеческая душа не слышала его прекрасную флейту, и вдохновение его, уже окрашенное зимним настроением, необходимо было согревать в кухне у большого очага, чтобы оно способно было породить усладительные стихи, кои навек были потеряны для мира и бессмертия, поскольку им никто не внимал.

Тем временем я хлопотал по хозяйству в доме и в кухне довольствовался обществом двух слуг. Нам троим хороший кусок мяса в горшке и вид сытного ужина казались приятней, чем полдня сочинять стихи в похвалу нашим не столь уж лакомым красавицам. Когда граф возвращался и его слова и мысли вновь становились ему послушны, от чрезмерной чувствительности он принимался рассуждать о грациях сочинительства и о небесном, бессмертном пламени любви; чтение немецких романов, без сомнения, сделало его излишне мечтательным[221], и его фантазиям было свойственно более могильное уныние, нежели знание людей. Я же, Бог знает почему, был настроен как нельзя более деловито. Я сочувствовал графу, но не разделял его мечтательного настроения. Когда выдавалось ясное утро, я бодро, словно белка, вдыхал его свежесть; если в небе сиял месяц, я мог в течение получаса радоваться его мягкому свету, и сладостная печаль посещала меня. Однако, не ударяясь в слезы, брал я вскоре сеть или ружье и отправлялся довольно поздно, при неверном лунном мерцании, прочь из дома — в надежде наловить рыбы или подстрелить нескольких птиц.

Сердце мое, занятое лишь работой, не склонное ни к развлечениям, ни к неге безделья, было столь же здорово тогда, как и мое тело. Я не солгу, сказав, что часто за своими занятиями вспоминал о некой оставшейся в столице даме, но воображал я ее себе всегда радостной и бодрой, без тени печали, и к тому же в сопровождении кого-то третьего. Я весьма мало помышлял о Лючии и о ее родственниках; болтовню графа воспринимал как десерт для улучшения пищеварения после жаркого и думал себе преспокойно втихомолку: «Что, однако, за дурак С—и, надо же так влюбиться! Впрочем, не мешало бы оставить полдеревни с носом».

Рассказав про нашу домашнюю жизнь, я должен поведать и о том, как протекала жизнь всей деревни. Обычно в будни все обитатели ее неустанно трудились, поскольку были бедны и кормились полевой работой, разведением скота, виноградарством, а также изготовлением мутовок и ложек. От скуки я стал учиться делать ложки и так в этом преуспел, что снискал некоторую известность; во всей деревне я изготовлял самые красивые черпаки. Плетению корзин научился я за несколько лет до того в Германии и упражнялся сейчас в том с большим совершенством. Весьма часто, когда я сидел во дворе с прутьями ивы, зажатыми меж колен, у меня становилось светлей на душе; я улыбался приветливо быстротекущим мгновеньям и чувствовал как никогда глубоко: ничто так не делает человеческую жизнь переносимей, как постоянная занятость и работа, не оставляющие времени для размышлений.

Эта склонность постоянно быть занятым, которая лежит в моей натуре, часто приводила к самым нелепым приключениям, делала меня порой упрямым и замкнутым; совсем иное — граф с его поэтической праздностью. Когда он с овцами и коровами вновь возвращался домой из своего пасторального мира[222], настроение его было самым безоблачным, а воображение чрезвычайно живым, как если бы все вокруг было его идеалом. Если ему при этом случалось сочинить красивый стих, поговорить наедине со своей пастушкой и получить от нее в ответ приветливое пожелание доброй ночи, земля становилась ему слишком тесной. Он принимался изводить меня своей болтовней, и, когда вместо ответа я ему показывал искусную мутовку или изящную корзину, которую только что изготовил, он убегал прочь, слонялся по деревне, стучал во все окна, в которых еще горел свет, мешал людям спать, беседовал с ними долго и обстоятельно, повсюду находя здоровое остроумие и большое человеческое понимание вместе с простотой и искренностью. Наконец, он ублажал свою возлюбленную арией времен Генриха IV или Людовика XI[223] и уверял ее, будто он только что эту песенку для нее сочинил. Возвращаясь с сетью или ружьем, я забирал его домой, порой спасая от зубов деревенских собак, которые никак не могли понять, что он делает на улице в столь поздний час.

В делах сердечных он тем временем преуспел, Анетта уже призналась ему в ответной любви и прогнала прочь всех своих ухажеров; не хватало лишь одной мелочи: жениться на ней, чтобы получить от нее все остальное. Но это был тот самый пункт, где граф имел так же мало гражданского мужества, как и я; и на то у него была весомая причина: в большом свете женятся не только для того, чтобы наслаждаться счастьем со своей супругой, но также для того, чтобы постоянно оставаться ею довольным или, по крайней мере, не слышать от нее упреков и вести спокойную жизнь.

Напротив, моя любовь не особенно процветала, и прежде всего по моей собственной вине. Если пылкие красотки требуют, как считается, многого, то с нежными обстоит дело еще сложней. Они с трудом прощают малейшую пренебрежительность, долго помнят о каждой ошибке и размышляют с собой наедине именно о тех ваших словах, которые, по вашему мнению, они уже давно должны были забыть. При всей беспокойности моего характера, основной чертой его всегда была большая любовь к удобствам; и только если сердце мое не увлекалось любовью незаметно и без усилий, тогда ухаживал я за дамами не особенно усердно.

Лючии моя любовь давала не слишком много преимуществ. Порой по вечерам играл я на флейте под ее окном какую-нибудь песенку или танцевал с ней воскресным вечером два танца, когда другие имели честь танцевать со мной всего лишь один раз; или без особых хлопот составлял букет цветов, обвязанный небесно-голубой лентой, и вручал ей, в красивейшей корзинке собственного изготовления. Если она бывала одна и желала меня слушать, тогда говорил я ей, искусно сплетая фразы, что она прекрасна как ангел, что я молюсь на нее и что лишь от нее зависит, позволит ли мне она любить ее вечно. Если же я пребывал полностью в добром настроении, тогда крал я у нее быстрый поцелуй и, когда она сердилась, повторял свою проделку. Но это было все. Далее моя закоренелая флегма не шла. Жар первого вечера был напрочь утерян, и, если б не стоял уже горшок на огне, был бы я всецело сердит на нашу глупую затею.

Итак, я продолжал оставаться в деревне лишь из любезности к графу, ибо любовь тогда казалась мне не чем иным, как занятием для бездельников. Работа, которая столь бодрила меня, также придавала моим мыслям быстрый и здоровый разбег, и, пренебрегая некоторыми преувеличениями, которые всегда неизбежны, когда занимаешься чем-либо новым, сделал я в своей философии жизни много значительных шагов.

Жаль, что это удовольствие не могло длиться долго. Деревня стояла слишком далеко от большой дороги, и всеобщая галантность нации была ей мало знакома. Здесь сначала женились, а уж потом начинали любить. Помимо того слуги не скрывали нашего высокого происхождения, не говоря о том, что уже в первый вечер по нашей же вине все заподозрили неладное. Отец девушек, который искренне рассматривал дочерей как тяжкое бремя, видя, что прежних ухажеров оттеснили, обратился однажды совершенно свободно к графу и спросил, собираемся мы жениться на его дочерях или нет. С—и пытался отвертеться, но крестьянин объяснил ему, что раскусил его уловки; он сказал, что очень хорошо понимает невозможность серьезной связи между нами и его дочерьми, и попросил графа очень вежливо не переступать более порог его дома и не появляться под окнами, если ему не нужны нежелательные последствия.

Мой несчастный друг действительно впал в отчаяние; он не намеревался жениться, но все же был искренне влюблен в свою неумолимую красавицу. Какие только жалобы не зазвучали теперь в ущельях, повторенные отголосками эха! Какие только потоки слез не были освещены звездами и месяцем! К счастью, его негодование и боль были чисто поэтическими. Он слонялся меж скал, углублялся в непроходимые заросли, смотрелся в водопады, забрасывал ручьи листьями и умолял ледяные осенние ветра, кои, сделавшись совершенно нечувствителен к непогоде, принимал за Зефира[224], поведать о его страданиях неверной Филис[225], которая сама по себе уже охладела.

Мне все это было на руку. Если бы девушки приняли нашу сторону, мы не могли бы найти лучшего повода для приключений. Моя здоровая кровь подсказывала мне планы убийства, смертельной схватки, похищения и увода. Сопротивление делало меня предприимчивым. Я бы вырвал обеих из рук их семьи и увел на край света. Но девушки не имели никакой охоты быть похищенными, ни уведенными куда глаза глядят. Под конец я посмеялся и над собой, и над графом и принялся его уговаривать. Это оказалось не такой уж трудной работой. Вскоре он и сам начал над собой подшучивать. Он разделил мои свирепые настроения, и мы принялись играть в глазах всего света обезумевших любовников. Ни одного дня не проходило без перебранки с отцом, ни одной ночи без серенады для девушек. Однажды на нас довольно жестоко набросились, но мы победили силу силой. В деревне началось брожение, жители разделились на партии. Наконец пришла к нам депутация от общины и настоятельно просила покинуть деревню. Ничего иного мы и не хотели. После великодушного согласия на сию просьбу привели мы в порядок наши вещи, продали коров, овец, мутовки и черпаки и заплатили проценты за аренду. Смеясь и балагуря, мы вышли из деревни и отправились в дальний путь.

Я хочу воздержаться от вывода о том, какое влияние оказало это маленькое, по сути, совершенно ничтожное приключение на мой характер. Тут можно было бы приметить тысячи мелочей. Главное, что Каролина отступила наконец в тень. Непостоянство моего нрава проявилось там, где обычно до сих пор он оказывался неизменен; внезапное пробуждение чувств и их вскипание, быстро прокрадывающееся увлечение, смелые предвкушения, волнения и глупость побуждали меня мечтать, а затем преследовать умиротворение и счастье, воображать, что они найдены, и вновь отбрасывать их. Мечтательность юной крови была позади, и теперь вступал я в ту пору, когда неудовлетворенное сознание, стремление к деятельности и значительности подают свой голос, чтобы наконец так же бессильно и малодушно и так же ничтожно отступить.

Жизнь моя становилась все трезвей и трезвей. Шутливому озорству непринужденной фантазии наступил конец. Занималась заря новой любви, великой и святой, пленительно разгорающейся для чувств без какой-либо пищи, переплавляющей весь характер в целом, рассеивающей тьму, неустанно льющей свет, безыскусной и всемогущей. Порочному духу некоего проклятого Общества предстояло очиститься в ее пламени. И в некоторые мгновения можно будет увидеть, как спадет передо мной завеса смерти и дух, наполовину потрясенный, обратится к человечности.

* * *

Не знаю почему, но после этого случая я уже никогда не пребывал в столь безоблачном настроении и не наслаждался жизнью с прежней беззаботностью. Я на все стал смотреть чрезвычайно серьезно, не впадая при этом в мрачность или досаду, и никогда уже не обретал той радости, которую вкушал, живя рачительным домохозяином в деревне и пребывая в неустанных трудах. Теперь же должен был я себя еще чаще к чему-либо побуждать. Возможно, причина тому — спокойное однообразие впечатлений, либо, в самом деле, мой вкус и мои понятия о покое и счастье столь разительно переменились.

Это подготовило меня к новой поре жизни, когда сияние дня растворилось в мягком, влекущем сумраке, как если бы ярко залитый светом плодородный ландшафт сменился унылым, но сладостным полумраком чащи. Воспоминание о прежней, ликующей радости стало подобно тихому рокоту дальнего водопада, способному навеять на душу освежающую дрему. Я наслаждался не внутренней сутью и не внешним обликом обстоятельств, но их образами, которые я себе составил.