Чернее черного. Весы Фемиды

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ну да! — наконец произнес президент. — Я и забыл. Ты же полицейский.

— Пословица гласит: хочешь сохранить друга — не одалживай ему денег, не так ли? Я не верю в ее справедливость, но, если подставить вместо последних четырех слов «никогда не используй его в своих деловых интересах», я бы с ней спорить не стал. Однако то, что я сейчас делаю, вовсе не сводится к этому. Все гораздо сложнее. Моя конечная цель, верите вы этому, сэр, или не верите, состоит в том, чтобы сохранить вашу чрезвычайно ценную жизнь.

Снова повисло опасное молчание. Аллейн подумал: «Да, именно так ты и выглядел, когда думал, что кто-то тебе нагрубил. Тебя словно ледком покрывало».

Однако ледок растаял, и лицо Громобоя приобрело одно из самых приятных его выражений — такое, словно он увидел нечто забавное.

— Теперь я тебя понял, — сказал он. — Это ваши сторожевые псы, Специальная служба. «Пожалуйста, вразумите его, этого черномазого. Пусть он позволит нам изображать официантов, журналистов, уличных прохожих и почетных гостей, никто нас и не заметит». Так? Это и есть твоя великая просьба?

— Ты знаешь, я боюсь, что они так или иначе сделают это, сделают все, что смогут, с какими бы трудностями им ни пришлось столкнуться.

— Тогда к чему огород городить? Глупо же!

— Они были бы намного счастливее, если бы ты не стал вести себя, к примеру, так, как на Мартинике.

— А что я такого сделал на Мартинике?

— При всем моем глубочайшем уважении: ты настоял на серьезном сокращении мер безопасности и еле-еле увернулся от убийцы.

— Я фаталист, — внезапно объявил Громобой и, поскольку Аллейн не ответил, добавил: — Дорогой мой Рори, я вижу, придется тебе кое-что объяснить. А именно — что я собой представляю. Мою философию. Мой кодекс. Послушаешь?

«Ну вот, — подумал Аллейн. — Он изменился куда меньше, чем это представляется возможным». И, преисполнившись самых дурных предчувствий, сказал:

— Разумеется, сэр. Я весь внимание.

Объяснения при всей их пространности свелись к хорошо известной Аллейну по школе несговорчивости Громобоя, сдобренной и отчасти оправданной его несомненным даром завоевывать доверие и понимание своих соплеменников. Время от времени разражаясь гомерическим хохотом, он подробно распространялся о махинациях нгомбванских экстремистов — и правых, и левых, — которые в нескольких случаях предпринимали серьезные попытки прикончить его, каковые по каким-то мистическим причинам сводились на нет присущим Громобою обыкновением изображать из себя живую мишень.

— В конце концов они уразумели, — объяснил он, — что я, как мы выражались в «Давидсоне», на их собачий бред не куплюсь.

— Это мы так выражались в «Давидсоне»?

— Конечно. Неужели не помнишь? Излюбленное наше выражение.

— Ну пусть.

— Это же было твое любимое присловье. Да-да, — воскликнул Громобой, увидев, что Аллейн намеревается возразить, — ты то и дело его повторял. Мы все у тебя его и переняли.

— Давай, если можно, вернемся к нашему делу.