Путь. Автобиография западного йога

22
18
20
22
24
26
28
30

Сам я, хотя и менее склонный к осуждению, чем Род, мог быть резким в высказываниях. Я оправдывал это, говоря себе, что только пытался побудить людей к пониманию. Однако недоброе отношение не имеет оправдания. В каком-то смысле мой недостаток был куда серьезнее слабости Рода, поскольку его осуждение было обращено к людям, которых он едва знал, а моя критика предназначалась друзьям.

Однажды я написал Бетти язвительное письмо просто потому, что чувствовал: она недостаточно настойчиво старалась развивать свой духовный потенциал. Иногда даже мама попадала под мой обстрел. Прошли годы, прежде чем я понял, что никто не имеет право навязывать свою волю другому человеческому существу. Уважение такой свободы действительно важно, если ты будешь давать другим советы с надлежащей мудростью. Без уважения к праву другого быть самим собой невозможно правильно понять его нужды и интересы. Мне, конечно, была свойственна безучастность незрелого разума. Боль, которую я причинил другим, никогда не уравновешивалась тем, что мои советы принимались.

Идя по пути, я часто задумывался: как можно возместить те обиды, которые я причинил многим моим друзьям и любимым людям? И столь же часто я получал ответ: моля Бога благословить их Своей любовью.

К концу первого года учебы в Браунском университете Род, бросивший Бостонский университет, приехал и поселился со мной в комнате, которую я снимал за пределами университетского городка. Мы вместе готовили пищу по книжке, которую я купил из-за убедительного названия: «Если вы умеете читать, то можете готовить». Я всегда смотрел на приготовление пищи как на некий вид волшебства, поэтому с удовольствием прочел в этой книге совет: «Чтобы убедиться в готовности спагетти, бросьте одну на стену [Очевидно, в рецепте имелась в виду стенка кастрюли. — Прим. ред.]; если она прилипнет — значит, готовы».

Проживая в одной комнате с Родом, я получил возможность на новом уровне наблюдать истину, открытую мной в прошлом семестре в Хэверфорде: субъективные позиции часто ведут к объективным последствиям. Склонность Рода осуждать других вызывала антагонизм не только со стороны знакомых ему людей, но каким-то неуловимым путем и со стороны незнакомцев. В ресторанах люди за соседним столом иногда начинали без видимой причины ворчать на него. Однажды вечером прохожий наставил на него револьвер, предупредив, чтобы он занимался своим делом. В другой вечер шестеро мужчин с ножами преследовали его по неосвещенной улице; Роду удалось ускользнуть от преследователей, скрывшись в дверях дома. Когда мы выходили на улицу вместе, все было мирно. Но сам Род постоянно притягивал беду. К счастью, так как он в действительности не желал никому зла, он всегда оставался невредимым.

В это время наши с Родом жизненные пути начинали расходиться. Род в какой-то мере разделял мой интерес к области духовного, но не настолько, чтобы окунуться в нее самому. У меня, напротив, росло желание связать жизнь с духовной сферой. Мы свободно говорили о разном, исключая эту тему, о которой я предпочитал не распространяться.

Однажды я читал книгу. Вдруг на меня нашло вдохновение. Я чувствовал, что оно снизошло с какого-то более глубокого уровня моего ума, чем сознание. Ошеломленный до глубины души, я сказал Роду: «Я стану религиозным учителем!»

— Не дури! — фыркнул он совершенно безразлично.

— Ну что ж, — подумал я, — больше ни слова. Но я знаю.

Однако желание стать религиозным учителем ни в коей мере не побудило меня проводить больше времени в церкви, где религия меня никогда не привлекала. «Хелло!» — обыкновенно говорил наш университетский священник с притворной улыбкой, стеснительно-застенчивый в своей попытке продемонстрировать нам свое «христианское милосердие», когда встречал нас в холле. Люди, думал я, ходят в церковь, потому что это считается респектабельным и пристойным. Некоторые из них, несомненно, хотят быть добрыми, но многие ли ходят в церковь, потому что любят Бога? Страстное стремление к Богу казалось в чем-то несовместимым с хождением в церковь, с ее спланированными службами, лишенными непосредственности. Священники со своих кафедр говорили о политике и грехе, о социальных болезнях и бесконечно — о деньгах. Но они не говорили о Боге. Они не призывали нас посвятить жизни Ему. Даже намека не было в их речах на то, что единственный настоящий друг и доброжелатель обитает в наших душах — истина, о которой откровенно говорил Иисус. Такие социально неудобные места, как заповедь Иисуса «Оставь все и следуй за Мной», либо вовсе исключались из их проповедей, либо предусмотрительно пояснялись, оставляя нас там, где мы уже были, вооружая надежным оправданием. У меня сложилось впечатление, что священники, которых я слушал, не решались обидеть своих богатых прихожан, на которых смотрели как на покупателей. Что касается прямого внутреннего общения с Богом, то ни один из них даже не упомянул об этом, ни один не упомянул имя Бога. Общение с Богом сводилось к тому, что можно получить с помощью священника у ограды алтаря.

Однажды в воскресенье я посетил церковь в небольшом городе к северу от Бостона. Я слушал проповедь на тему «Причастие во имя Забвения». И что же нам надлежало забыть? Оказывается, свирепых японцев и их измену в Перл-Харборе, нацистов и их зверства. В проповеди не было ничего об исправлении собственных пороков, о том, чтобы видеть Бога в своих врагах. Ничего о том, чтобы простить их обиды. Жертвенное вино, предложенное нам, должно было помочь нам забыть все беды, которые причинили нам другие. Я едва мог подавить улыбку, когда этот воплощающий Лету нектар оказался не вином, а виноградным соком!

Поистине настоящую горечь испытывал я, наблюдая банальный характер религии, исповедываемой в церквах, в которых мне приходилось бывать. Моя горечь вызывалась не тем, что требования этой религии были невыполнимыми, а тем, что они были невыразимо тривиальны; не тем, что ее утверждениям трудно было поверить, а тем, что они делались на самом безопасном и скромном уровне приемлемости со стороны паствы. Больше всего меня беспокоило то, что церкви производили впечатление социальных институтов, а не маяков, способных вывести людей из тьмы духовного невежества. Казалось, они пытались примириться с этим невежеством. С помощью танцев, непритязательных представлений и выхолощенных религиозных учений они отчаянно старались просто заставить людей посещать церковь, игнорируя заповедь Иисуса: «Накормите моих овец». Фрэнк Лаубах, великий христианский миссионер, однажды начал кампанию за то, чтобы побудить священников упоминать в проповедях Бога. Эта кампания явилась решающей причиной моего собственного разочарования. Из всех ценностей в жизни я наиболее страстно стремился к духовному пониманию, но именно в церкви самым невероятным образом меня лишали этого понимания. Взамен они предлагали бездушные суррогаты. На протяжении многих лет, через другие источники я искал осуществления того, к чему меня так страстно влекло, потому что священники со своих кафедр превратили в насмешку обещания, данные в Библии. Если перефразировать слова Иисуса, я просил у них хлеба жизни, а они дали мне камень [Матф. 7: 9.].

Итак, изголодавшийся по духовному пониманию, я видел, что у меня не было выбора, кроме продолжения карьеры писателя, и обратился к искусству, чтобы получить тот род вдохновения, которое (если бы я только знал!) могло прийти только от Бога. Я как бы уходил в пустоту из-за отсутствия более привлекательного места. Мое сердце все больше опустошалось, и я не знал, как заполнить этот вакуум.

Мои занятия в колледже становились все более обременительными. Интеллектуализм не прибавлял мудрости. Мне представлялось тривиальным заниматься изучением романов восемнадцатого столетия, когда я прилагал усилия, чтобы глубоко вникнуть в сам смысл жизни.

Родители вернулись из Румынии. Я просил их разрешить мне взять отпуск в колледже. Неохотно, они все же дали разрешение. Так, в середине второго курса, я покинул Браунский университет и больше туда не вернулся.

После этого в течение нескольких месяцев я жил у родителей. Я трудился не без азарта, но и без реальной надежды, над двухактной пьесой. В ней не было того, о чем я действительно хотел бы рассказать. Однако то, о чем я действительно хотел рассказать, я был не в состоянии выразить.

Иногда я выезжал в Нью-Йорк и часами бродил по городу, наблюдая трагедию перехода людей от одиночества к апатии. Они казались до того обделенными радостью, борясь за простое выживание в заброшенных каньонах из бетона!

Порой я прогуливался по оживленному пространству площади Вашингтона, почти в каком-то экстазе обозревая матерей с детьми, смеющихся детей, играющих на газонах, молодых людей, поющих под гитары у фонтанов, качающиеся под ветром деревья, струи фонтана, играющие всеми цветами радуги в лучах солнца. Все, казалось, сливалось в какой-то космической симфонии, жизни многих людей сливались в одну, их бесконечные переливы смеха в единое море радости.

Долины и вершины жизни! Какая великая истина могла связать их вместе, превращая в одно целое?

Однажды возвратившись домой, я сказал маме, что больше не буду ходить с ней в церковь. То был один из немногих случаев, когда я видел ее плачущей. «Это так глубоко огорчает меня, — причитала она, — видеть твой уход от Бога!» Я не знал об обещании, которое она дала перед моим рождением — отдать меня, ее первенца, Богу. Мне бы очень хотелось успокоить ее, и я был глубоко тронут ее заботой, но что я мог сделать? Я считал своим долгом прежде всего быть честным перед собой.