Моя кузина была в кухне одна. Стоя у буфета, она толстыми ломтями нарезала большой хлеб для проголодавшихся работников, которые с минуты на минуту могли прийти с полей, поскольку небо стремительно затягивалось тяжёлыми грозовыми облаками. Услыхав мои шаги, Филлис обернулась.
– Вам бы следовало быть на поле и помочь с сеном, – произнесла она всегдашним своим спокойным и приятным голосом.
Когда я вошёл, она мягко напевала какой-то гимн, и теперь, очевидно, внутренне ощущала его умиротворяющую торжественность.
– Вероятно, вы правы. Скоро, по видимости, начнётся дождь.
– Да, вдали уже гремит гром. Маме пришлось лечь в постель с головною болью. А вы…
– Филлис, – прервал я её, спеша исполнить ненавистную обязанность, – нынче я гулял так долго, поскольку мне необходимо было подумать о письме, которое я получил утром. Письмо из Канады. И я не могу вам передать, как сильно оно меня огорчило.
С такими словами я протянул кузине послание Холдсворта. Цвет её лица слегка переменился, но, полагаю, это было скорее отражением моей собственной бледности, нежели следствием догадки о содержании письма. Не поняв моего жеста, она взяла листок не сразу, а лишь после того как я попросил её его прочесть. Тогда она, порывисто опустилась на стул и, облокотись о комод, подперла голову обеими ладонями. Письмо лежало перед нею, я же стоял немного позади. Лишённый возможности следить за тем, как изменяется лицо моей кузины, я с тяжёлым сердцем устремил взгляд в окно. Каким мирным казался двор – царство покоя и изобилия! Какой глубокой тишиной и неподвижностью объят был дом! На широкой лестнице тикали невидимые мне часы. Единожды послышался хруст тонкой бумаги: Филлис перевернула лист. Теперь она, вероятно, прочла письмо до конца, однако сидела не шевелясь. Ни слова, ни вздоха. Держа руки в карманах, я всё так же смотрел в окно. Не знаю, сколько продлилось это молчание. Тогда оно показалось мне бесконечно, невыносимо долгим. Наконец я отважился взглянуть на Филлис. Она встрепенулась, почувствовав и поймав мой взгляд:
– Не огорчайтесь так, Пол, прошу вас! Мне нестерпимо это видеть. Вам не о чем сожалеть – так, во всяком случае, я полагаю. Вы ведь не совершили ничего дурного. – При этих её словах я издал стон, который она вряд ли могла слышать. – А мистер Холдсворт… Разве это плохо, что он женится? Уверена, он будет счастлив! О, как я на это надеюсь! – Последняя нота была слишком близка к плачу, и Филлис, боясь, по-видимому, не совладать с собою, переменила тон и заговорила быстрее: – Люсиль – это, я думаю, то же, что по-английски Люси? Люсиль Холдсворт – красивое имя, и, пожалуй… Я позабыла, что хотела сказать… Ах да! Полагаю, Пол, нам не следует больше возвращаться к этому разговору. Но только запомните: вам не о чем жалеть. Вы ничего дурного не сделали. Вы были очень, очень добры, и если я буду видеть вас печальным, то… Не знаю… То я не выдержу и расплачусь.
Несомненно, её слёзы и теперь не заставили бы себя долго ждать, но внезапно небо потемнело и на деревню обрушилась буря. Гром грянул так, словно грозовая туча треснула пополам над самою крышей пасторского дома. Миссис Хольман, проснувшись, стала звать дочь. Работники и работницы, мгновенно промокшие до нитки, бегом устремились под кров. За ними последовал улыбающийся хозяин: благодаря тяжёлому труду длиною в целый летний день, сено большею частью находилось в полевом амбаре, и теперь игра стихии доставляла пастору лишь радость. В поднявшейся всеобщей суматохе я столкнулся с Филлис только раз или два. Она не сидела на месте, и хлопоты её, насколько я мог судить, были, как всегда, уместны и плодотворны.
Ночью, оказавшись один, я наконец-то испытал облегчение, позволив себе поверить, будто худшее уже позади. Пожалуй, всё оказалось не так страшно, как я ожидал. Последующие дни, однако, были отнюдь не счастливыми. Иногда я утешал себя тем, что, вероятно, сам выдумал ту странную перемену, которая произошла с моею кузиною. Переменись она в самом деле, её родители, её плоть и кровь, безусловно, заметили бы это первыми. Они же продолжали трудиться, по-прежнему спокойные и довольные. Более того, они казались мне даже бодрее обыкновенного, ибо «начатки плодов земли»[20], как выражался мистер Хольман, выдались на удивление богатыми и каждый работник получил причитавшуюся ему долю от этого изобилия.
За грозою последовали два ясных дня, в продолжение которых всё сено было вывезено с полей. После зарядили мягкие дожди: напитанная ими земля дала тучные колосья, скошенный луг покрылся свежею травой. Пользуясь сырой погодою, мистер Хольман позволял себе посвящать несколько лишних часов тихим домашним радостям. Суровые дни, когда почву сковывал мороз, были его зимней вакацией, а дождливая пора, следующая за уборкою сена, – летней.
Мы сидели в столовой при открытых окнах, вдыхая свежий аромат тёплого дождя, который тихо барабанил по листьям. Этот несмолкаемый звук, подобно нежному журчанию ручья или монотонному поскрипыванию мельничных колёс, приятно убаюкивает счастливых людей. Но двое из нас были несчастливы. О себе, по крайней мере, я мог сказать это с уверенностью. Я мучительно тревожился о Филлис. Со дня той грозы мне слышался в голосе моей кузины какой-то новый резкий призвук: словно, когда она говорила, не в тон её речи звенел колоколец. Взгляд утратил былую безмятежность, бледность и краска смущения сменяли друг друга без понятной мне причины. В тот день мистер Хольман, пребывая в счастливом неведении по части того, что столь прямо до него касалось, сидел над своими учёными книгами и томами латинских классиков. Читая вслух и делая наблюдения, он обращался не то ко мне, не то к Филлис. Инстинктом понимая, что она не в силах слушать мирных рассуждений, столь не созвучных её мятущемуся сердцу, я взял её всегдашнюю роль на себя и старался по мере возможности вникать в то, о чём вёл речь добрый пастырь.
– Подумать только! – воскликнул он, кладя руку на том, переплетённый пергаментом. – В первой книге «Георгик» Вергилий повествует о разравнивании почвы и об ирригации, ниже пишет о том, как следует отбирать семена, и советует своевременно осушать канавы. Ни один нынешний шотландский фермер ни изобретёт ничего лучшего, нежели косить пересохший луг ночью, при росе. Всё, о чём здесь поётся, осталось истиной и в наш век.
И священник стал декламировать латинские стихи, в такт гекзаметру похлопывая себя по колену линейкой. Очевидно, монотонное чтение раздражило Филлис, ибо она, порывисто дёрнув рукой, запутала нить, которою шила, и тут же с треском её оборвала. Всякий раз, когда я слышу этот звук, он кажется мне следствием боли, внезапно поразившей сердце работницы. Миссис Хольман, однако, истолковала его иначе. Продолжая безмятежно вязать, она промолвила:
– Должно быть, нитка плоха.
Слова эти, произнесённые тоном ласкового участия, переполнили чашу терпения Филлис:
– Нитка плоха! Всё плохо! Я так от всего устала!
Отложив рукоделие, моя кузина торопливо вышла. Сомневаюсь, чтобы ещё хоть раз за всю свою жизнь она позволила себе проявить темперамент столь энергически. В иной семье такой жест вполне бы мог остаться незамеченным, однако в пасторском доме, где всегда царили мир и добросердечье, эта внезапная резкость была как гром среди ясного неба. Мистер Хольман, отложив линейку и книгу, поднял на лоб очки. Супруга его поначалу заметно встревожилась, однако секунду спустя придала лицу спокойное выражение и рассудительно проговорила:
– Полагаю, это погода. Её каждый человек переносит по-своему. У меня, к примеру, всегда начинает болеть голова.
Она поднялась, чтобы последовать за дочерью, но, не дойдя до двери, передумала и снова села. Добрейшая мать! Ей мнилось, будто лучшее средство при внезапном нервическом всплеске – притвориться, что никто его не заметил.