Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

И мы у себя в гостиной тоже предались воспоминаниям. Отец удовлетворенно поглаживал усы и покуривал трубку. Мать, скрестив белые руки, поигрывала пальцами и, как всегда, когда бывала растрогана, сидела неестественно прямо, не касаясь спинки стула, откинув корпус назад и выпятив грудь.

Свечи потрескивали и гасли, пахло хвоей, елка погружалась в темноту. Я равнодушно осматривал свои подарки: духовое ружье с дюжиной стрел (у каждой стрелы оперение иного цвета), зимнюю куртку с меховым воротником, книги.

Город Иерусалим, присыпанный сахарной пудрой, — так выглядели Старые Грады. Башня над воротами с ожерельем из сосулек, похожая на старую блудницу, крепостная башня в огромной поварской шапке набекрень, чаша фонтана с пеной вскипевшего молока. Кататься на санках по главной улице было неудобно, поскольку повороты на ней были чересчур крутые, я вдобавок в ту сторону двигалось много повозок. Неумолчно звенели бубенцы, ломовые и ездовые лошади усеивали путь навозом, дымившимся на морозце. К счастью, оставалось довольно много других улиц, прямых и тихих, где доброхоты не посыпали дорогу золой. Съезжать по ним было истинным удовольствием — без всякой опаски, как по накатанной горке.

Я утаптывал спуск посредине докторского сада. Гелена, сгорая от любопытства, выходила поглядеть, что я там затеял, но я не говорил ей, пока не привез санки. Проехать первой я галантно предложил Доре. Она со смехом отказалась. Не успел я еще отвести от нее укоризненного взгляда, а уж на передок моих санок с шумом взгромоздилась Гелена, высоко подоткнув подол своей юбки — ну и смешные же были на ней чулки, в поперечную полоску! И вот — летим! Внизу, мы уткнулись в забор, который Гелена чуть не повалила, упершись в него ногами. Я потащил санки в гору; Гелена напихивала мне за ворот снегу, тормошила своими длиннющими руками; на впалых щеках ее рдел румянец, волосы, выбившись из-под мохнатой отцовской шайки, будто змеи, расползлись по спине. Накатавшись всласть, она позвала Эмму:

— Поди сюда, малышка, это как раз для тебя. Катайтесь вместе, дети! Смотри, не опрокинь ее, ты, медведь! — она ущипнула меня за щеку и убежала. Эмма вопросительно смотрела на меня глазами цвета незабудок.

Она благовоспитанно села позади, но на спуске я ее потерял.

— Прости, — вежливо оправдывался я. — Я не нарочно. Пожалуй, лучше тебе сесть впереди. — Я сжал ее тощие бока коленками, направляя санки из-за ее плеча. Она притихла, затаилась, словно вспугнутая птица.

После того, как мы в очередной раз возвращались в горку, она неожиданно сказала мне:

— Тебе небось хотелось бы покататься с Дорой. А Доре, конечно, хотелось бы кататься с учителем Пирко.

Я вспыхнул. Из двух шипов, вставленных в эту фразу, второй больней уколол мне сердце.

— Неправда! — вырвалось у меня. — Уж никак не с Пирко! С ним она ни за что не стала бы кататься, она его просто не переваривает.

Эмма остановилась и, похоже, безмерно удивясь, вытаращила на меня глаза.

— А вот и неправда! Неужели ты такой глупый? Ведь Пирко — мужчина. — Поколебавшись, она прибавила: — Ты совсем не понимаешь женщин!

Совсем не понимаю женщин! Я был уязвлен. Добро бы это сказал кто другой, а то Эмма! Подумаешь, «женщина»! Я со злостью дергал веревку санок. Съезжая вниз, мы перевернулись. Виновата была Эмма, я точно видел, как она умышленно наклонилась в сторону, когда мы огибали дерево. Да и не могла она так быстро вскочить на ноги, если бы не предвидела заранее, что мы свалимся. Она стряхивала снег с рукавиц и с коленок, в то время как мне он набился даже под рубашку. Я негодовал. К моему удивлению, она не стала насмешничать. Нагнув голову, скатывала снежок. Не отвечала на мои упреки.

— Тебе и невдомек, что я могу простудиться, — попенял я ей. — А ведь знаешь, должно быть, что мне сейчас никак нельзя снова заболеть.

— Бедняжечка, бедняжечка, — лицемерно поддакивала она, — твоя правда! Да я ведь и не спорю, тебе и впрямь следует беречься!

— Знаешь что, — в конце концов уже более спокойно сказал я, — вот тебе санки, катайся одна. А я пойду посушусь у печки. — Я бросил ее посреди спуска и не спеша стал взбираться на гору. Она осталась сидеть на санках, приложив мизинчик к губам. Вдруг пущенный вдогонку снежок угодил мне в голову, рассыпавшись за ухом. От испуга я даже пошатнулся. Эмма издали смотрела на меня без тени улыбки или злости; просто невозможно было поверить, что это ее работа!

Чудесные, снежные рождественские праздники кончились. Вид появлявшихся еще кое-где экипажей на колесах казался теперь противоестественным. И Ганзелин при первых же выездах к пациентам сменил свою коляску на сани. Они были совсем маленькие, похожие на раковину; доктор и четыре его дочери едва в них помещались. Девушка кучер теперь уже не сидела на козлах, а примостилась сзади, на высоком, обитом мягкой материей табурете о трех железных ножках. Линия вожжей делила ладью саней на две половины; сидящим приходилось отклоняться в обе стороны, чтобы избежать удара ремнем по щеке. Повозка напоминала лепешку, разрезанную пополам. У лошадки были и бубенчики, позвякивавшие, как на колпаке шута. Девушки на морозе и на ветру пели столь же самозабвенно, как и в прогретый солнцем, напоенный ароматами весенний день. Глядя на них, возвращающихся домой, разрумянившихся, но уже приумолкших, я не раз вспоминал таинственный рог барона Мюнхгаузена. Когда возле теплой печки они раскроют уста, не посыплются ли оттуда все их замерзшие песни?

В первую неделю января по улицам начали разгуливать троицы королей, с перепачканными лицами, с жестяными, пробитыми гвоздем «ларцами», с висящими на груди мисками, в которых дымился древесный уголь.

— «Далека дорога наша…» — передразнивал их Ганзелин, фехтуя трубкой. — Из предместья, из Милетина, не далее, как из Вратни. «Солнце что раскаленные камни…» Ого, Балтазар натер себе лицо бумажкой и цикорием! Ты не поверишь, Эмиль, а ведь и я когда-то разгуливал вот так же по городу в отцовской рубашке поверх штанов и с бумажной короной на голове! — Он, посмеиваясь, выходил на порог и, не будучи любителем подавать милостыню, пошарив в кармане, раздавал монетки.