Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

— Пейте, пока горячий, от холодного чая никакого проку, — уговаривала ее Гелена. Женщина не ответила, лишь сгорбилась, точно от удара. Муж опустил голову и, как мне показалось, извиняющимся взглядом посмотрел на недовольного деда. Гелена, сгорая от любопытства, засыпала странную пару вопросами. Женщина молчала, а муж стал отвечать — раздумчиво и обстоятельно. Они из Чигаржской Гарты, что у самого сушицкого тракта. Да, жена очень больна, так что дорога заняла у них больше трех часов. Они рады, что удалось застать пана доктора дома. Почему отправились в путь именно сегодня, в такую собачью погоду? Ну для этого были важные причины. Соседи в их деревеньке зловредные, любят посплетничать, — короче говоря, им не хотелось, чтобы это стало известно всем и каждому. Гелена спросила, почему они хотя бы не подрядили какого-нибудь крестьянина подвезти больную? Мужчина кротко улыбнулся. Уж тогда-то секрет их тайных сборов был бы раскрыт, а кроме того, они слишком бедны. Правда, хата у них своя собственная, но кормиться не с чего, только и есть, что клочок земли, коза да кролики. Он вместе с их единственной дочерью зимой рубит лес, а летом нанимается в батраки.

— А почему вы выбрали врача, живущего так далеко? Ведь дом ваш близко от шоссе, до Сушиц можно скорее добраться.

Мужчина лишь пожал плечами и ничего не ответил.

Я сидел в кухне за столом с Марией. Она ловко сматывала шерсть в клубок, я помогал ей, описывая руками с растопыренными пальцами круги, будто наводил чары. Поведение мужчины выглядело весьма загадочным; мне казалось, что от плотно закутанной его жены исходил какой-то странный, неприятный запах. Я крутил носом, проявлял рассеянность и, если бы Марии не нужна была моя помощь, охотнее всего ушел бы домой. Лида рьяно скребла пол на мансарде, откуда доносился плеск воды и постукивание щетки о деревянный настил.

Но вот в сенях послышались голоса и шаги; пациент, осмотр которого слишком затянулся, наконец, вышел. Дора в белом халате открыла дверь и бесстрастным тоном вызвала старика. Едва только дед прошаркал в амбулаторию, женщина распустила платок, размотала шаль и жадно склонилась над чашкой. Какой кошмар, какое ужасное зрелище! Гелена на минуту забыла, что у ней на плите шипит масло, Мария перестала сматывать шерсть, я уронил на колени руки, внезапно ослабшие, как если бы по ним внезапно кто-то сильно ударил. Белая, будто присыпанная мукой, кожа на лице женщины была покрыта заскорузлой сыпью, глаза провалились в кровавые ямы, на носу обнажились хрящи, выпирая из гноящихся отверстий, а беззубый рот, обезображенный струпьями, зиял, точно дырка в натянутом полотне. Тут все мы поняли, почему вначале женщина стеснялась пить — ей было стыдно перед стариком, который выглядел не особо добродушным. Нас она не стеснялась, как не постеснялась бы врача — на ее взгляд, мы принадлежали к членам семьи и, значит, обязаны были вместе с ним разделять все неприятности, сопряженные с его ремеслом.

Мария тихо положила на стол клубок шерсти и неслышно выскользнула за дверь. Спустя короткое время она вернулась — уже с Ганзелином.

Он вбежал багровый, разъяренный; полы его халата реяли позади. Еще с порога в неистовстве крикнул:

— Эта болезнь не из тех, которые я могу лечить! — От возбуждения он часто дышал. — Зря вы проделали такую дальнюю дорогу. Как это вам взбрело в голову? У скольких врачей вы уже побывали? И без толку, конечно. И я тоже ничем не могу вам помочь. Есть болезни, от которых пока нет лекарства. Разве вам никто об этом не говорил?

— Мы… мы… — заикаясь, смиренно отвечал мужчина, — мы пришли не затем, чтобы просить у вас лекарства, потому как… — Он в смущении оглянулся вокруг, потом, ввиду неизбежности, высказал то, что ему трудно было произнести при свидетелях: — Не для выздоровления… Нам бы лучше… лучше хотелось… — Он заговорил громче, страстно: — Пан доктор, прошу вас, выслушайте меня! Это тянется уже очень долго, больше двух лет. И жизнь не в жизнь, и конец никак не приходит… Соседи меня сторонятся, женою моей брезгуют, все нас чураются, даже нищий, и тот не постучит, куска хлеба не примет. А она, жена-то, помереть хочет. Чего только не испробовала, все зря, никакая хворь к ней не пристает. Босая ходила по снегу, — не простыла, хотела себя голодом уморить — не стерпела, опять есть начала, падала с изгороди — даже ногу не сломала. Мы обговорили все давно, она на все согласна, жить она не хочет, но и не хочется ей так покинуть свет, чтобы люди считали ее самоубийцей. Вы, верно, знаете, что тот дом, где кто-нибудь сам лишил себя жизни, в деревне все обходят, как проклятый. А у нас дочка — невеста; нашелся у нее, наконец, дружок, добрый работник, да боимся, ничего из этого не выйдет, пока вот она жива. Коли б ее не стало, может, все и забылось бы. А она хочет своей смертью помереть, как другие люди, от какой-нибудь болезни. Потому мы к вам и пришли… набрались духу… Наслышаны про вас… понадеялись…

Мы видели, да, воочию видели, как жена усердно кивала в подтверждение мужниных слов, давая понять, что готова на заклание, готова освободить свое место на земле. Меня охватил ужас, на лбу выступил холодный пот, сердце так бешено колотилось, что я непроизвольно прижал руки к груди.

— Надеялись, — произнес Ганзелин с горечью, но уже без гнева, — что я лишен предрассудков и что в крайних случаях, за плату или даром, меня можно склонить к преднамеренному убийству. Решили, что я изверг рода человеческого и с моей помощью нетрудно обделать даже противозаконное дело. К сожалению, други мои, ошиблись вы, я всего лишь обыкновенный врач, у меня лекарства только для больных. Они, правда, не очень-то помогают, но и средств для умирания я не продаю. Да таких и не существует, уверяю вас, — уже спокойнее добавил он. — Я не способен вызвать воспаление легких или рак. — Потом Ганзелин снова помрачнел. Обратившись к женщине, он спросил: — Скажите, как вы до этого дошли?

Она глядела на него своими страшными кровавыми глазами, однако снова вместо нее стал отвечать муж. Лет двадцать назад, — с сокрушенным видом рассказывал он, — в их краю проводили дорогу. Он тогда был еще молодым мужем, а она красивой молодой женой. У них был ребенок, маленькая девочка. Однако жена любила бывать на людях, плакалась на постоянную нужду и каторжную работу. А на строительстве был один мастер, молодой, веселый, гуляка и бабник. Он приглянулся жене.

— Я ничего не знал, ни о чем не догадывался. В один прекрасный день они сбежали. Двенадцать лет про нее ничего не было слышно. Потом знакомый парень из нашей деревни, он учился в Праге, рассказал мне, что видел ее в таком месте… сами понимаете. А в прошлом году вернулась. Да, пан доктор, вот какой она ко мне вернулась.

Ганзелин, заложив руки за спину, расхаживал по прихожей. Вдруг резко остановился:

— Теперь идите домой. Идите домой. Весьма сожалею, — сказал он с каменным лицом, — весьма сожалею, но ничего не могу для вас сделать.

Женщина, пошатнувшись, встала, послушно, как бы машинально, повязала голову шерстяной шалью, закутала лицо платком. Когда они уже выходили, доктор придержал мужчину за лацкан пальто. Я отчетливо слышал, что он ему сказал.

— Потерпите еще немного, потерпите. Это протянется уже недолго. Может, она и до жатвы не доживет.

Ворота хлопнули, загудел в сенях ветер. Ганзелин прошел к себе в приемную. Мария с предосторожностью завернула чашку, из которой пила женщина, в бумагу и вынесла на улицу. Послышался стук, звон осколков. Меня затопила волна жалости — не к женщине, которая вызывала отвращение, не к ее мужу, чья просьба возмутила меня, а к чашке, бедной, старой чашке, имевшей право еще немного пожить…

Через некоторое время доктор проводил своего последнего пациента, сердитого деда, и вышел к нам. Заложив руки за спину, он опять принялся расхаживать взад и вперед.

— Так, так… — бормотал он себе в усы, — вот, значит, когда обо мне вспомнили. Сколько работаю, это первый случай. Знаю, сам не раз слышал, как люди стонут: «Уж лучше бы мне умереть!» Но столь спокойно и твердо прийти и попросить немного яду, — и с такой детской доверчивостью, которую я не мог оправдать! А ведь у них был резон, черт его побери! Идиотский, безумный, безумный мир, где нужда убивает бедняков, которые хотели бы жить, где чахотка губит молодых людей, из которых могли бы выйти отличные врачи, поэты, изобретатели, спасители рода людского и где, с другой стороны, запрещается помочь принять желанную и заслуженную смерть человеческой развалине, ненужной ни людям, ни своей семье, ни себе самой. А я их взял и выгнал. Да, выгнал, отказав в помощи, хотя сердце мое бунтовало, шепнул на прощанье маленькую утешительную ложь…