Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

— Мне не хотелось бы, — тихо, чтоб никто не услышал, прошептала она, — чтобы ты подумал обо мне худое. Я не врала тебе, меня и вправду не интересуют эти фокусы-покусы. А вот Дора очень рвалась посмотреть. Она от разных таких глупостей сама не своя. Все жалуется, что жизнь уходит, а она так никуда и не успеет до захода солнца. Вот я и пообещала ей, что упрошу папу, ты понял? — Она глядела мне прямо в глаза. — Только никому об этом не рассказывай. Это касается только меня и Доры, а теперь также тебя и меня. Обещаешь?

Вот как случилось, что в зале трактира «У долины», прямо в первом ряду, единственном, который был составлен из стульев (остальные места — обычные скамейки, а последние ряды и вовсе просто доски, положенные на строительные козлы), за несколько минут до начала того памятного представления уселся доктор Ганзелин со своими четырьмя дочерьми.

Доктор, как мы знаем, при определенных обстоятельствах, мог быть весьма даже расточительным. Он закупил самые дорогие места в середине, непосредственно возле богатого кондитера Прокопа и члена городской управы булочника Кминека, который сидел со своим конопатым Фердой и мучнисто-белой женой, тогда как мы с отцом приткнулись на самом краю первого ряда. Мне приходилось наклоняться вперед, чтобы видеть Дору, которая ради торжественного случая надела свой лучший наряд — светло-голубое, небесного цвета платье, очень длинное, вышедшее из моды и совсем не подходящее к ее ярко румяному лицу и черным кудрям. Бедняжка, она отнюдь не блистала в нем, сидя на видном месте, перед лицом многих, гораздо лучше ее одетых дам и барышень. Сознавала ли она, что о ней судачат, что дамы наклоняются друг к другу и перешептываются, а губы их кривятся в язвительных усмешках? О, наверняка сознавала, — не глухая же — потому и сжимала судорожно руку Марии, потому и сидела не шелохнувшись, глядя прямо перед собой, ибо попросту боялась оглянуться.

Ганзелин сидел, развалясь, вытянув свои короткие ноги чуть не до самой сцены, опершись подбородком на свою палку и словно бы дремал, полузакрыв глаза. Он, видно, очень дорожил этой своей уродливой палкой, раз отказался доверить ее вдове Гонцовой, трактирной посудомойке, которая на этот вечер превратилась в гардеробщицу, — разумеется, только для тех господ, которые знают, как и где надлежит себя вести. Остальная публика, всякая мелкая сошка, держала свои пальто и шарфы на коленях, а некоторые даже подложили их под себя, устроив таким образом мягкие сиденья, что вдобавок давало возможность лучше видеть сцену. С правой стороны к Ганзелину прижалась изящная восковая статуэтка — Эмма, а подле Эммы, точно позабытая метла, маячила Лида. Смех да и только! Своим убогим видом эта фигура шокировала возбужденную публику, аскетический ее облик не вязался с атмосферой нетерпеливого ожидания, шумом, покашливанием, шарканьем, возгласами и взвизгиваниями неугомонных сорванцов на галерее.

Полицейский, стоявший у входа в зал и представлявший здесь вооруженные силы, мужчина с иксообразными ногами и огромными мушкетерскими усами, озабоченно поглядывал на вверенные его попечению керосиновые лампы. Фитили в них мигали, смрадно чадили, потрескивали. Может, для готовящегося зрелища и требовался именно такой мутный свет да немножко чада, от которого щипало глаза? Зрители тем самым оказывались в обстановке, близкой их представлениям о преисподней и загробном мире, а ведь от этих двух понятий и пошла, собственно, слава всех наших магов и волшебников.

Забавный, милый занавес с силуэтом Старых Градов сегодня вообще не был опущен. Посреди сцены, изображающей излюбленную розовую рыцарскую комнату, полную доспехов и оружия (последнее было, разумеется, нарисовано на кулисах), стоял невзрачный, желтый, ничем не накрытый столик, а на нем вместительный, тщательно запертый, необычайно таинственного вида саквояж из телячьей кожи. С этого саквояжа не спускали глаз все мальчишки, не умевшие скрыть своего нетерпения, в особенности те, что висели под самым потолком на галерее, голодранцы, пожертвовавшие жалкие медяки в надежде на то, что с высоты птичьего насеста им удастся раскрыть секреты фокусника. Как они пыжились, глупцы! Они полагали, будто кудесник начнет показывать свои фокусы за столом, укрывшись от глаз зрителей, сидящих внизу, но зато будет великолепно виден с галереи!

Наконец раздался удар гонга. Был ли или на самом деле гонг либо всего лишь старая жестяная миска и колотушка, обмотанная тряпьем? Так или иначе удар гонга произвел надлежащий эффект. Публика в Старых Градах была привычна лишь к рождественскому звоночку любительского кружка. Удары гонга, усиленные эхом, звучали зловеще, таинственно, грозно.

Разговоры разом утихли, шарканье прекратилось, мальчишки на галерее перестали болтать. Еще один мелодичный, рыдающий звук — и на сцену пружинистой походкой вышел стройный, смуглый как цыган мужчина, с иссиня-черной волнистой шевелюрой, крупным носом, лохматыми бровями и пронзительным взглядом. На нем был безупречный фрак, увенчанный белоснежным воротничком с маленькой черной бабочкой. Невозможно было поверить, что это тот самый человек, который позавчера сидел на козлах своей повозки в латаном промокшем пальто и меланхолически посасывал смятую сигарету!

У него были белые гибкие руки, а первые его шаги по сцене напоминали фигуры какого-то грозного экзотического танца. Он придерживал пальцами волшебную палочку, с вырезанными по ней спиральными линиями, так что казалось, будто ее обвивают тоненькие змейки. А поскольку иллюзионист ни на минуту не оставлял в покое свой чародейский инструмент, то змейки, словно их была тьма-тьмущая, без устали ползли по палочке все выше и выше, незримо исчезая в полумраке над густой шевелюрой мастера.

БЕЛЫЕ ГОЛУБИ

Саквояж, доступный для всеобщего обозрения, был пуст, в рукавах тоже ничего не скрывалось — фокусник намеренно вздернул их до локтей, а желающие могли даже похлопать его по карманам! С этой целью он и спустился в зрительный зал, добравшись до самых последних рядов, чтобы сидевшие там не могли заявить, будто их каким-то образом провели. А немного погодя он начал странно и невероятно смешно кудахтать, и тотчас из его рук посыпались в саквояж яйца — сперва маленькие, потом крупнее, потом совсем огромные, яйца лебедей, страусов и еще бог весть чьи. Публика была в восторге, публика смеялась — своим первым номером фокусник снискал ее симпатии.

Разумеется, все это были пустячки, так, шуточное вступление. На смену забавному неизбежно должно было явиться таинственное. Иллюзионист вынул из кармана колоду карт, обыкновенных игральных карт — и вот в его руках они стали разрастаться до невероятных размеров; он погладил их — они уменьшились вчетверо, сделались такими крошечными, что полностью уместились на его ладони. А затем, превратись снова в обыкновенные игральные карты, вырвались из его рук великолепной, плотной струей и ссыпались на стол в виде аккуратной колоды. Так были представлены карты — только представлены, не более того.

Потом иллюзионист, держа в руке веер из карт, обратился к сидящим в первом ряду, — а как еще можно было смягчить их досаду на то, что задние ряды пользуются у него постоянным преимуществом? — и предложил:

— Прошу вытянуть любую карту и хорошенько ее запомнить!

Вытянутую карту разрешалось самим воткнуть обратно в колоду, которую непрерывно тасовали и перемешивали творящие чудеса руки.

Первым вытащил карту булочник Кминек и с достоинством вложил ее обратно; за ним и мой отец, усмехаясь, выбрал свою карту, после него судья Пишкот, тот, что так необыкновенно был похож на Бисмарка, далее доктор Ганзелин и последней — Дора, Губы ее, еще подавно горько поджатые, теперь восхищенно улыбались, точно она опускала руку в воду золотоносного ручья, откуда можно добыть прекраснейшую в мире драгоценность. Иллюзионист устремил на нее из-под черных ресниц завораживающий взгляд, ядовитым жалом вонзившийся в мое сердце, так что я даже наклонился вперед вместе со своим стулом. Каждая из пяти карт прочно запечатлелась в памяти каждого из пяти человек; иллюзионист, хищным прыжком выскочив за кулисы, вернулся с обнаженной шпагой, взмахнул ею над головой, клинок ее сверкнул, точно голубая молния. Затем он подбросил карты вверх, сделал выпад — послышались испуганные возгласы — и вот уже все пять карт: пекаря, отца, судьи, Ганзелина и Доры, пронзенные насквозь точно посредине, трепещут на кончике шпаги.

Теперь во всем зале не оставалось человека, который сохранял бы подозрительность и скептическое намерение раскрыть фокус; всяк выражал свой восторг и жаждал лишь одного; пережить еще более острое, щекочущее нервы ощущение.

На сцену был приглашен конопатый сынок булочника. Фокусник ловким взмахом руки прикрепил к его спине восемь карт одинаковой масти. Паренек в этом положении стоял на сцене, а фокусник спустился в зал. Теперь в игре снова могли участвовать зрители из последних рядов и мальчишки на галерее. Фокусник просил то одного, то другого назвать любую из восьми карт, прикрепленных к спине булочникова сына. «Валет!» — Гоп! Едва слово прозвучало, как среди всех карт подпрыгнул валет. «Семерка! Туз! Король!» Карты подпрыгивали, смеху не было конца. Еще бы не смеяться, когда юный Кминек, не понимая, в чем дело, удивленно оглядывался, жалобно тараща свои телячьи глазки.

Этот трюк занял немного времени. Сынок булочника важно уселся рядом со своим отцом, и вот уже вдова Гатлова костлявой рукой выбирает карту, но когда фокусник просит возвратить ее, оказывается, что карта исчезла! Вдова растерянно озирается по сторонам, чьи-то услужливые руки чиркают спичками вокруг ее подола, так что полицейский у входа обеспокоенно хмурится.

— Ну, это не беда, — добродушно успокоил вдову фокусник. Он вытащил из кармана пистолет — бах! — и пропавшая карта, словно в насмешку, как ни в чем не бывало, целая и невредимая, висит на задней кулисе.