Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

— Э, зачем он мне, — махнула она рукой. — Французский язык меня больше не интересует.

Это был удар! Поначалу я подумал, будто это минутный каприз. Но нет. Она и в самом деле не хотела даже слышать о французском языке. Он-де никогда ей не понадобится. Лучше посвятить себя чему-нибудь более увлекательному и практичному. Я не представлял, что бы это могло быть, да и не задумывался об этом. Для меня было важно одно: последняя нить, связывающая меня с ней, обрывалась. Я мучался, места себе не находил. Ведь до сих пор она была так прилежна, так понятлива, подчас так ласкова! Что приключилось с ней?

Раз в неделю фокусник устраивал себе выходной. Его лошадка, пережевывая скудный корм, отдыхала в конюшне, рыдван недвижимо стоял в сарае, а сам он сидел в больнице у постели ясновидящей.

— Больной запрещено разговаривать, — рассказывала мне Мария. — Иногда лишь обронит словечко-другое. Муж держит ее за руку, а она смотрит на него с такой горячей мольбой о прощении! Понимает, сколько хлопот доставила ему своей болезнью. Боится, как бы он не рассердился на нее.

Все, что касалось этой кочевой супружеской пары, глубоко трогало мое сердце. Быть может, потому, что совсем недавно я видел их на представлении в полном блеске. Я был очень впечатлителен, и контраст глубоко поразил меня. К тому же было тут еще нечто, побуждавшее меня интересоваться судьбой провидицы: ведь я полагал, что недавно и сам перенес ту же болезнь. И моей груди коснулся губительный процесс, и я тоже кашлял кровью! Так, от постоянных сравнений, ко мне вернулась моя былая ипохондрия. Я слушал свой пульс, малейшее колотье в боку сгоняло с моего лица румянец, и моему потрясенному воображению рисовалось, как я пробуждаюсь по утрам в холодном чахоточном поту. По случайности я был тогда немного простужен и покашливал.

Своими тревогами я поделился с отцом. Он пошутил надо мной, однако попросил Ганзелина как-нибудь снова внимательно меня осмотреть. Тот простукивал меня так, точно решил разнести вдребезги все мои страхи. Иронически заглядывал мне в глаза:

— Молодцу в пациента поиграть захотелось? И как же из тебя, такого, неженки, вырастет настоящий мужчина, если ты все только охаешь да ахаешь? Истинной причиной твоих болезненных ощущений является твое безмерное себялюбие. — При этом разговоре присутствовала только Лида, а ее я не очень стеснялся.

Успокоительный результат осмотра взбодрил меня, но ненадолго. Черные мысли продолжали терзать мою душу, словно бы в староградской, хорошо видной мне из окна больнице, лежала не безнадежно больная женщина, а сама искусительница-смерть.

Между тем май шел к концу, фокусник объездил нее ближайшие деревни и должен был теперь забираться все дальше. Случалось, он исчезал из городка на два дня и более, поскольку не мог обернуться до наступления ночи. Объявляясь в городе после краткого отсутствия, он выглядел еще более измученным, истощенным и мрачным. Въезд фокусника в городок никогда не проходил незамеченным — его выдавал звон бубенчиков. В Старых Градах к нему стали понемногу привыкать. Он сделался известной фигурой благодаря таинственной повозке, красному чепраку на лошадке и превратностям своей судьбы. Мальчишки возглашали о его приезде раньше, чем он оказывался под сводами городских ворот. Торговки с городской площади высматривали его, приставив ладонь к глазам, и спрашивали, посчастливилось ли ему с заработком.

Мисс Агой городок интересовался уже не так живо, как вначале, хотя о ней еще достаточно говорилось и на улицах, и у фонтана, и в лавках под аркадами. В июне прошел слух, что ее состояние несколько улучшилось, она вроде как набирается сил и уже нет опасности нового кровохарканья. Скоро, мол, ей позволят гулять в больничном саду. По правде говоря, я не решался спросить об этом Ганзелина исключительно из боязни услышать опровержение этой доброй вести. Я высовывался из окна, стремясь разглядеть среди бело-голубых халатов ее маленькую, истаявшую фигурку. С той поры как Дора без каких-либо явных причин презрела мою безграничную преданность, мое отвергнутое чувство целиком сосредоточилось на этом непостижимом и трагическом существе.

ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА

В Старых Градах не было торжественней праздника, чем праздник Тела Христова. В этот день городок выставлял напоказ все: стрелков, капуцинов, униформу, сутаны, мундиры, медали, туалеты, драгоценности и цветы. Пожалуй, только Пасха могла соперничать с праздником Тела Христова, однако на Пасху редко выдавалась хорошая погода, большей частью было еще слишком холодно, недоставало именно освещения, победного сияния солнечного лика. Воскресение было праздником вечерним и потому скорее меланхолическим, в то время как праздник Тела Христова был сплошным проявлением радости жизни.

Звонили во все колокола. Удары сталкивались между собой в беспорядке, точно рушились небеса, точно там, в космосе, пудовыми кувалдами гвоздят друг друга железные рыцари: стоны побежденных и ликование победителей, слитное эхо, целые стаи звуков, подобно почтовым голубям, разлетаются на все четыре стороны, так что от всего этого кружится голова и наливаются тяжестью веки. В широко распахнутых главных вратах собора появились первые маленькие подружки, по двое в ряд, все в белом, будто овечки на выгоне. Они уже с верхней ступеньки начали щедро разбрасывать лепестки ромашек и пионов.

Мы сидели у открытого окна в креслах, обтянутых красным плюшем: я, рослый, печальный принц, и моя мать, прекрасная владетельница замка, и смотрели на площадь, будто из королевской ложи на сцену театра, освещенную прожекторами. Мать была в своем лучшем шелковом платье, с золотым крестиком на шее и в перчатках до локтя. Я — с головы до ног в черном, в торжественно черном костюме. Сидел, покойно сложив руки на коленях. Когда мать крестилась, я крестился тоже, а когда она склоняла голову, я отвешивал земной поклон.

Ласково пригревало солнце. Редкие облака, будто подкинутые вверх клочки ваты, медленно плыли с востока на запад. Казалось, кто-то насильно затолкал людей под аркады, притиснул к столбам, к голым монастырским стенам — невозможно было поверить, чтобы они сами себя обрекли на такую давку! Громкий шум их голосов напоминал птичий базар. И все это волнообразно колыхалось, как маковое поле: разноцветные шляпы, платья, светловолосые и темноволосые головы.

У монастырских ворот стоял первый алтарь, перед аптекой — второй. На первом был представлен святой Франтишек, читающий проповедь птицам, на втором — дева Мария над земным шаром, обвитом змеей. Оба изображения были обрамлены еловыми ветками, перед обоими стояли столы из ровно уложенных ящиков, покрытых белоснежными, наглаженными скатертями. На столах мерцали огоньками свечи в до блеска начищенных шандалах. По обе стороны у алтарей в торжественном, суровом карауле стояли гренадеры в медвежьих киверах, примкнув острые, иглоподобные штыки.

Все фигурки фонтана извергали воду. Невероятное изобилие воды! Она вырывалась резвой струей из горсти голого мальчика, лилась из бессильного рта усатого водяного, била из горла толстогубых рыб, — фонтан был полон, — просто удивительно, как только вода не переливалась через край. Возле Гусова камня стоял украшенный насос, а на нем — оцепеневший трубочист с блестящими погонами и в белом берете на голове.

Едва только из церковных врат выплыл голубой балдахин, под которым шествовал согбенный под тяжестью золотой ризы священник с солнцеобразной дароносицей в руках, как на противолежащем холме сверкнули медью мортиры, над площадью прокатился их торжественный грохот. Я заметил, как над черной шапкой марианского столба, высоко в небе, разорвалось нечто серое, и хлопья, трепеща, стали опускаться на склоненные лысые головы советников городской управы. Из ворот монастыря затаенно, неслышными шагами, двинулась встречать дароносицу толпа коричневых монахов, подпоясанных белыми веревками. Слышно было, как подошвы их сандалий шаркают по мостовой.

В самом первом ряду шествия, двигавшегося за балдахином, я увидел своего отца. На голове у него был островерхий мохнатый кивер, на груди алел орден, рукою он придерживал эфес шпаги, будто жеманная девица шлейф своего платья. Он был выше долговязого портного Бартоша, державшего одну из церковных хоругвей, выше булочника Кминека с толстым животом и выбеленными мукой руками, выше командира медвежьей гвардии кондитера Прокопа. В груди моей, подобно мыльному пузырю, раздувалась гордость. Мои оттопыренные уши пылали.

Вдруг все это пришло в беспорядочное движение, заклубилось вокруг алтаря со святым Франтишком. Откуда-то из глубины людского водоворота воздвиглись к небу сверкающие золотые трубы и черные палочки кларнетов. Жестяный оркестр заиграл для бога первую серенаду. Зазвенели бубны, хлопнули тарелки. Когда растаял последний звук, наступила тишина.