Древоточец

22
18
20
22
24
26
28
30
Спи, усни, младенец мой,Сладко спи, дитя любви.Луна оберегает твой покой,А солнце бдит на головой.

И призраки успокаивались, замирали. Они, видимо, полюбили мою мать и возненавидели моего отца, потому что весь дом начинал сочиться обидой, как только он переступал порог. Это ощущалось в сырости стен, в скрипе ступеней и визге дверных петель. Мой отец впервые в жизни начал бояться. Он избавился от острых предметов: топора, кухонных ножей и даже кочерги. Все больше времени проводил вне дома, иногда неделями не приходил ночевать.

И тут грянула война. Мой отец сознавал, что не способен воевать, ведь одно дело избить какую-нибудь несчастную, и совсем другое –  оказаться выпотрошенным в окопе, как свинья на бойне. Когда его призвали на фронт, он попросил мою мать спрятать его. В ту же ночь соорудили перегородку в комнате наверху, за шкафом. Получилась каморка без двери, размером едва ли три квадратных метра, с небольшим отверстием у пола, которое легко закрывалось шкафом. Мой отец затаился там, а моя мать тщательно оштукатурила и побелила загородку.

Первые недели она подавала ему через дыру еду и ведро с водой –  он мылся, а в ведро потом испражнялся. Он был уверен, что война продлится недолго, и через несколько недель либо участники переворота сметут правительство, либо оно их. Исход военных действий ему был безразличен, потому что шлюхи и их клиенты существуют всегда, более выгодного бизнеса просто не найти. Однако радио начало вещать совсем иное: Мадрид не пал, и в то же время республиканское правительство не может установить контроль над всей страной. Мой отец бил кулаком в стену, проклинал мою мать и взаперти начал сходить с ума от ярости. В деревне не осталось мужчин, кроме стариков и инвалидов. Муж Паки сунул ногу в огонь, чтобы уклониться от призыва, но все равно не избежал отправки на фронт. Родной брат донес на него, назвав предателем и трусом, и его забрили. Куда увезли –  неизвестно, но домой он так и не вернулся. Моя мать рассказывала об этом моему отцу, стоя у перегородки, однако он пропускал ее слова мимо ушей. Он мечтал выбраться во что бы то ни стало, был готов дойти пешком до Франции и затеряться там в горах, если потребуется. «Я тебя изобью, если не принесешь мне жратву», –  шипел он из-за стенки. Жена ночевала на скамье в столовой, чтобы не слышать, как он всю ночь напролет скребет ложкой о   кирпичную кладку. «Я тебя изувечу так, сукина дочь, что и твой папаша тебя не узнает», –  грозил он, стуча полным ведром о стену.

С каждой ночью он орал все громче и ругался все злее, и моя мать стала опасаться, что его крики услышат соседи. Ведь повсюду были глаза, отовсюду торчали уши, даже на пустыре вдали от деревни, где стоял их дом. А затем призраки что-то нашептали жене, вложив ей в голову одну из своих идей. И однажды ночью, как только муж заснул, она замуровала дыру в стене кирпичами и цементным раствором. Через несколько дней вопли смолкли, и мой отец стал еще одним призраком в доме.

А я появилась на свет пять месяцев спустя. Родилась в той самой комнате, стены которой поглотили моего отца. Когда моя мать оправилась от родов, она продала все, что было в нашем доме: мебель из дорогого дерева, столовые приборы, скатерти с вышивками. Оставила только шкаф, поскольку доносившийся изнутри шепот позволял ей не чувствовать себя одинокой. Денег получила мало, ведь война была в разгаре, и все пытались что-нибудь продать, но кое-что все-таки выручила, особенно от продажи кружев дочерям Адольфины, которые уже тогда были уверены, что победу в гражданской войне одержат они и такие, как они. Часть денег моя мать раздала женщинам, работавшим на моего отца, а на другую купила швейную машинку. Мой отец ничего нам не оставил: моя мать тщательно все обыскала, но не нашла ни одной, даже забытой где-нибудь монеты. Неизвестно, прятал ли он деньги где-то еще или растранжирил на роскошные рубашки и гораздо более дорогие подарки покровителям. Этот проходимец был способен и на то и на другое.

От моего отца мы унаследовали слишком много гордости, чтобы служить хозяевам, поэтому моя мать не пожелала работать на кого-то, целыми днями гнуть спину на чужих полях. Она умела только готовить еду и убираться в доме, однако могла научиться и какому-нибудь ремеслу. Она распорола одежду моего отца, чтобы изучить, как кроят и шьют; научилась делать незаметные стежки, подгонять ткань по фигуре, подчеркивая достоинства и скрывая недостатки. Затем проделала то же самое со своими платьями и юбками. Ей потребовалось всего четыре месяца, чтобы стать искусной портнихой, она начала брать заказы.

Когда война закончилась, моя мать облачилась в траур. О судьбе моего отца ее никто не расспрашивал, всем хватало собственных бед. Ведь так или иначе пострадали все. Не получившие извещений о смерти сына в тюрьме, могли воочию наблюдать расправу. Свидетельница тому Горная Дева, она видела все. Вон там сбросили несколько человек с вершины в овраг возле часовни. О, Святая Дева, как же их тела шлепались на камни!

Мне тогда было всего четыре или пять лет, но я этого никогда не забуду.

Моя мать всю жизнь носила траур и больше не вышла замуж. Лишь изредка она надевала юбку с белыми цветами на черном фоне и темно-синюю, почти черную блузку. Недостатка в претендентах на ее руку и сердце не было, не один мужчина приходил из деревни, чтобы попытаться хотя бы поговорить с ней у калитки, но она прогоняла их прочь с криками: «Как вам не стыдно обхаживать вдову в трауре!» И никто из них не переступил порог. В ее жизни был только один мужчина, и его ей хватило с избытком. Когда ты одинока и бедна, то не можешь позволить себе повторять один и тот же урок дважды, и мы в своем доме хорошо это знаем.

С той памятной ночи, когда мать замуровала дыру в стене, она чувствовала, что призраки вселились и в нее. Потому что слышала их уже не только за шторами или по ту сторону дверей, но и внутри своей груди, а также глубоко во внутренностях. Когда она прикладывала ухо к моему животу, то слышала их и у меня внутри. Ей было известно, что нечто будет расти внутри нас, запутается в наших внутренностях и мы не сможем его извлечь. У всего есть цена, и такую цену пришлось заплатить моей матери.

Спустя много лет, когда родилась моя дочка, я стала следить за каждым ее жестом. Шпионила за дверью, когда девочка играла в куклы, наблюдала за ней, когда она спала, шла за ней по пятам, когда она выходила из дому. Я следила за дочкой днем и ночью в течение многих лет, внимательно прислушиваясь к звукам, исходившим из ее глубин и вырывавшимся из ее ушей. Я прикладывала голову к ее груди, ухо к ее лбу. Ожидала услышать то же, что звучало в моей голове, –  бормотание, похожее на стрекот сверчков или шепот молитвы, то же царапанье, словно когтями по гладкой поверхности, или звуки, вроде издаваемых термитами. Но я так ничего и не услышала. И в конце концов убедила себя, что в меня оно проникло, потому что, когда оно вошло в мою мать, я была у нее в утробе, и на мне это самое уже иссякло. Ах, Пресвятая Дева, какая же я была дура.

Долгое время я не вспоминала об этом, даже когда моя дочь исчезла. Я знала, по чьей вине, кто должен заплатить за содеянное. На этот раз мне предстояло взыскать то, что задолжали мне, а раньше-то я только и делала, что платила по чужим счетам. Тем не менее, когда моя внучка начала работать в доме Харабо, я убедилась, что все эти годы обманывала себя. Ведь это самое никуда не исчезло. И внучка тоже носила его внутри, все мы носим его в себе с самого рождения, оно цепляется за нас, как репейник, и не хочет отпускать.

Внучка моя солгала гражданским гвардейцам, и судье, и вам тоже. А меня-то ей не обмануть, ни в этом случае, ни в каком другом. В этом –  потому что я все видела своими глазами, а во всех остальных –  потому что мне знаком этот древоточец, что засел у нее в груди, что грызет ее изнутри, будто зуд, заставляющий лошадь вставать на дыбы. Только с той разницей, что зуд этот не прекращается, не утихает, но и наружу не выплескивается. Лучше выслушайте меня, и я вам расскажу то, о чем она умалчивает, вы ведь не для того сюда пришли, чтоб выслушивать враки, а мне все равно, что она на это скажет. Мальчик не выходил из дома в одиночку и не заплутал по ее оплошности. Моя внучка сама открыла ему дверь.

3

За месяц до того, как все произошло, у меня разболелся верхний коренной зуб. Сначала слабо, вроде покалывания булавкой или как от укуса уховертки. Я попыталась разглядеть зуб в зеркало; оттянула щеку пальцами и осветила фонариком мобильника десну, болело где-то в глубине. Я видела розовую плоть, ряд зубов, сгустки слюны –  все, кроме больного зуба. Затем боль постепенно унималась, я забывала о ней и просто жила дальше, и моя жизнь и сама была так себе, вроде покалывания булавкой или укуса уховертки.

Однако через несколько дней боль перестала уходить и впилась в челюсть, как толстый желтоватый клещ, которых приходится выдергивать из кожи кошек, действуя с силой, но спокойно. Боль пронзила мое нёбо и достигла глазниц. Проведя языком по зубу, я ничего не почувствовала –  ни горького привкуса гноя, ни мягкой плоти воспаления, ни дупла. Тщетно ощупывала пальцами полость рта в поисках воспаления или гнойника, прикасалась к коренному зубу, пытаясь найти скол треснувшей эмали, но ничего объясняющего причину такой жуткой боли не обнаружила.

Бабушка внимательно глядела на меня каждый раз, когда я закрывала глаза, стонала и прислонялась к стене или дверному косяку, не в силах сдержаться. Она молчала, но мои страдальческие мимика и жесты не ускользали от ее пристального взора. Я чувствовала ее взгляд на себе даже из-за закрытой двери, когда совала пальцы в рот, пытаясь разглядеть что-либо в зеркале ванной комнаты. Иногда мои пальцы проникали так глубоко в горло, что ощущалась мягкая плоть, и это вызывало отвращение и рвотные позывы. Я сдерживала их, как могла, и одновременно слышала, как старуха приближается к ванной, как ее голова трется о дверь, а дряблое морщинистое ухо прижимается к покрытому лаком дереву. О, как противно ее ухо из дряблой плоти, на мочку которого я не могла заставить себя взглянуть, потому что когда-нибудь и у меня будут такие же.

Нестерпимая боль усиливалась; казалось, голова моя полна стекла, полна ножниц. Я позвонила домой семейству Харабо и сообщила хозяйке, что заболела и не смогу сегодня присматривать за ребенком. Сеньора сказала: «Не беспокойся, выздоравливай», хотя по ее тону было ясно, что она уже обдумывает, сколько вычесть из моего заработка. У нас не было денег на дантиста, да и дантиста у нас в деревне нет, тут вообще ничего нет, кроме полуразрушенных домов и полумертвых жителей. Правда, в соседней деревне все это разваливается помедленнее, и там можно все-таки удалить зуб. Я купила в аптеке без рецепта самые сильные обезболивающие, но уже на следующий день пришлось удвоить рекомендованную дозу. Боль не исчезала, однако мне было безразлично, поскольку окружающее уплывало от меня –  даже взгляды старухи, даже ее уши.

Когда слабость, вызванная лекарствами, на время покидала меня, я вставала с кровати и бродила из комнаты в комнату. Наш дом заволокло туманом. Иногда туман был такой густой, что я с трудом различала предметы на расстоянии вытянутой руки и натыкалась на них, и тогда боль на какое-то время растекалась из зуба по всему телу и перекочевывала в ступню, колено или бедро, где вскоре появлялся темный-претемный синяк. А иногда туман расступался передо мной, и в такие дни я могла видеть призраков, глядящих на меня из-за дверных косяков и с верхних ступеней лестницы. Никогда –  ни прежде, ни после –  я так много этих теней не видела, но бабка говорит, после войны их было еще больше. Что ж, в это я верю, но в разное другое –  нет, она меня обзывает лгуньей, а сама помнит только то, что ей выгодно.

Старуха принялась ходить за мной по всему дому. Я вставала с постели –  и она шла за мной по коридору, наблюдала, как я натыкаюсь на мебель, касаюсь стен руками и на ощупь спускаюсь по лестнице; видимо, ожидала, что я вот-вот упаду. Следила за мной днем   и ночью, даже когда я спала. Стояла у изголовья моей кровати, караулила наподобие змеи или сколопендры, затаившейся среди скал.