Ведьмины тропы

22
18
20
22
24
26
28
30

2. Исцеление

Солнце, игривое, точно котенок, заглянуло в горницу, пошарило по бревенчатым стенам, задержалось на причудливом строении, с недоумением разглядывая мужичков в коротких штанишках, вытканных на коврах. Пощекотало женскую пятку, уже не таясь, залило все торжествующим светом. На сундуке возле бревенчатой стены лежала книга с полусгнившей обложкой, и тень укрывала ее от света.

Аксинья открыла глаза. Глубоко вдохнула воздух и поняла, что бесконечная усталость, застрявшая в плоти, ушла. Перестали выпадать волосы, кожа, что напоминала чешуйки ящерицы, стала похожа на человечью. Не сожгла Вертоград, сбереженный Анной Рыжей, верной дочкой неверной матери, хоть и знала, что таит опасность. Читала, повторяла вновь и вновь старинные словеса, и они успокаивали ее.

Плоть заживляла раны, и вместе с ней здоровее становилась душа. Можно было остаться там, в сырой яме, и проклинать весь белый свет, и звать смерть. А ей посчастливилось…

Аксинья лихорадочно натянула рубаху, прибрала волосы, кое-как запихнув их под светлый повойник. Отыскала пленицы[109] и, спотыкаясь на каждом шагу, выскочила из горницы.

– Ты повремени бегать, – суетилась Еремеевна, протягивая ей теплый плат и сапоги.

Анна Рыжая поняла сразу, увидела в подруге то, что уснуло много месяцев назад, и только отошла, боясь, что разучившаяся летать заденет ее да упадет наземь.

Дыхание сбилось. Точно старуха, Аксинья не могла преодолеть два пролета. Останавливалась, втягивала духмяный осенний воздух – на дворе уж стоял Корнилов день[110] – и шла вновь.

– Степа-а-ан! – не постеснялась крикнуть и тут же осеклась.

А вдруг не вытерпел ее норова, обвинений, безумного смеха, уехал подальше, в Москву или Сибирь? Что ему стоит?

– Там он, – сказал Хмур. И рванулся к Аксинье, видно решив, что птица упасть намерена.

А она лишь потеряла равновесие: отвыкла долго ходить, подгибались слабые ноги. Но, упрямая, шла дальше по тропе лесной. Слушала, как перекликаются синицы и зарянки, как сладостно гудит лес голосами сотен пчел, мух, безвестных букашек.

Лето задержалось, заигралось, словно для нее. Белел последний тысячелистник, обвивал кусты ядовитый синец, на дороге блестели пуговки маслят, будто омытые чьими-то слезами. Дерзкие кусты полыни еще цвели назло наступившей осени. Счастье горькое, с терпким вкусом царь-травы, полыни, отчего-то вспомнилось ей. Так и есть… Так и было с ней всегда.

Желтые листы березы падали с веток, и один из них остался на ее груди.

– Степан, – зачем-то сказала и пошла дальше.

За сонмище лет, что неожиданно слепили из них корявое, странное, горькое, сладкое – единое целое, – Аксинья и проклинала его, и ненавидела лютой ненавистью, и вожделела, и призывала на помощь, когда черная тьма стояла у самого сердца.

Степан покидал ее. Оставлял одну посреди невзгод. Казался волком серым, равнодушным, стылым. Бросал ради молодой невесты да на погибель лютую.

Но он же кормил и утешал, тащил из той ямы. Ради нее, грешницы, знахарки из деревушки Еловой, матери двух его дочерей и так и не рожденного сына, лишился всего. Земли, имени отцова, богатства, причастности к делам великим, государевым. Многое забрала у него знахарка из деревни Еловой. А не попрекал, все блестел радостной синевой.

Словно услышав крик, Степан шел навстречу. В простом кафтане без жемчуга и золотой нити, в портах с заплаткой на правом боку, в потрепанных сапогах. Следом за ним шагали двое казачков – Аксинья помнила их лица, да забыла имена.

– Ты чего ходишь? Силы береги.