Сшитое сердце

22
18
20
22
24
26
28
30

Я никогда не смогу ни отдавать, ни принимать.

Это было предсказано линиями на моих ладонях, моим упорным отказом дышать, впустить в себя зараженный воздух, желанием сопротивляться внешнему миру, который рыскал вокруг меня, будто щенок, стремясь прорваться внутрь через все отверстия.

Воздух вошел против моей воли, и я заорала.

До того дня моя мать шла, не замедляя хода, и ничто не могло ее остановить, ничто не могло сломить упрямства разыгранной женщины. Разыгранной и проигранной. Ничто – ни усталость, ни море, ни пески.

Никто и никогда не скажет нам, сколько длился наш переход, сколько ночей детям пришлось, следуя за матерью, спать на ходу!

Ей не было дела до того, что я расту, цепляясь за ее утробу, чтобы не выплеснуться вместе с водой по дороге. Я боролась за то, чтобы продолжать путь и не прерывать его.

Старая мавританка, которая остановила мою мать, потрогав ее живот, – та, что пробормотала непонятное “Ahabpsi!”, словно воздвигая стену, та, что ладонью и словом поставила заслон неукротимой воле этой женщины, выносившей девочку, но желавшей продолжать путь, идти и идти, хотя прошла уже больше, чем могла, и не в силах была идти дальше, та старая арабка, чьи рыжие от хны руки были сильнее пустыни, та, что стала для нас краем света, концом странствий и кровом, – эта неграмотная женщина прочитала и мое одиночество по моим ладошкам.

Ее взгляд мгновенно проник в утробу моей матери, и ее руки проникли туда за мной. Она извлекла меня из недр плоти, где я затаилась, из недр этой плоти, позабывшей обо мне, чтобы продолжать идти, и, высвободив меня, старуха поняла, что мои руки мне не пригодятся – я словно отказалась от них при рождении.

Эти женщины, не понимавшие одна другую, одинаково меня нарекли, каждая на своем языке. “Соледад”, – даже не взглянув на меня, сказала моя мать. А старуха эхом откликнулась: “Вахида”.

Ни та ни другая не умели читать.

Моя старшая сестра Анита долго отказывалась верить в то, что так явственно было написано на моих ладонях, записано в моем имени. И ждала. Ждала, что мужчина даст мне новое имя и что мои пальцы смягчатся.

Я помню время, когда юнцы из квартала Марабу слонялись вокруг нашего дома в надежде, что я пройду мимо. Иногда поодиночке, а иногда сбившись кучками с равнодушным видом подпирали стены в переулках, дожидаясь меня, и замолкали, когда я появлялась.

Я не была по-настоящему красивой, как моя сестра Клара, но, похоже, была наделена особой прелестью, пригвождавшей их к стенам.

Сестры смеялись, пересказывая мне их признания – юнцы умоляли замолвить за них словечко, – и сестры, уступая мольбам, с легкой насмешкой описывали нелепые симптомы их любви, лепет и влажные взгляды. И мы смеялись.

Но мне представлялись восставшие члены, которым вдруг делалось тесно в штанах, и мне было одновременно смешно и противно.

Выбор у меня оставался – у меня не было отца, который заставил бы меня выйти замуж. Власть надо мной могла проявить только Анита, старшая сестра.

Но она этого так и не сделала.

Она ждала, бесконечно откладывая свою первую брачную ночь, связанная обещанием, которое вот уже пятнадцать лет отдаляло мужа от ее ложа: “Сначала выдадим замуж всех четырех…”

Я не могла решить, кому из этих прилипал я достанусь, и однажды сбросила старую черную шаль, мамино наследство, пообещав себе взять в мужья того, кто ее подберет, кем бы он ни оказался.

Это было осенью.