Сшитое сердце

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ей хорошо и там, где она теперь.

– Как ты можешь настолько не доверять своей старушке-матери?

– Мама, пойми, того, что появится в шкатулке, когда придет названный тем голосом срок, в ней еще нет. Если ты откроешь ее сегодня, она будет так же пуста, как сорок лет назад, когда ты совершила ту же ошибку. Обещанный мне дар растет там в темноте. Дай ему столько времени, сколько требуется!

Мать ударилась в слезы и рассыпалась в извинениях, но не прошло и трех дней, как она снова принялась расспрашивать.

За вопросами последовали приказы, затем посыпались удары.

Фраскита целый месяц терпела побои. Она держалась стойко – ни кнутом, ни пряником ничего от нее было не добиться, она не уступала, оставалась такой же безмолвной и непроницаемой, как сама шкатулка. Она сама превратилась в запертый ларец, и тщетно мать день за днем пыталась взломать крышку. И даже отцу, который не лез в бабские дела, несколько раз пришлось вмешаться, не то мать убила бы ее.

Тридцать дней мать лютовала, затем ее поведение полностью изменилось. Она замолчала и целыми днями накручивала на палец длинную седую прядь. Она перестала есть, перестала причесываться, перестала выходить из дома, она чахла и угасала.

Эта вторая стадия продолжалась столько же, сколько первая.

Наконец в одно прекрасное утро заметно исхудавшую женщину будто что-то вытолкнуло из дома. Она бродила по дорогам вокруг деревни, вполголоса разговаривая сама с собой, и рыла ямы где придется.

И тогда к Фраските пришел священник.

Он был человеком городским, глухим ко всем этим бабьим поверьям. Терпеть не мог шабашей, суеверий и ведьмовства, которым занимались, при всей своей набожности, иные из его прихожанок.

Странным он был священником, не склонным наказывать. И он не верил в дьявола.

“Если моя молитва бесплодна, значит, я плохо поел за обедом, значит, в церкви холодно, и я никогда не обвиню в своих человеческих упущениях никакого чертенка с копытами. Петр отрекся от Христа, потому что боялся. Дьявол здесь ни при чем! Если дьявол и существует, то только в головах у людей”. Он часто это повторял.

Он никогда не читал с кафедры строк, где говорится об одержимых, и ни в одной своей проповеди не упоминал нечистого, больше всего опасаясь, как бы не началась эпидемия одержимости. И пусть его паства ни слова не понимала на латыни, незачем было подливать масла в огонь. Чтобы не будить лиха, лучше вообще о нем не говорить.

Пастырь долго боролся с темными вековыми поверьями, трогавшими души, о которых он пекся, но ему не удалось наставить своих овечек на истинный путь. Он всего лишь заставил их умолкнуть – ему перестали рассказывать про сглаз и про окровавленные цыплячьи головы, которыми трясли у постели больного ребенка. С ним ни о чем таком больше не говорили, опасаясь рассердить умного человека.

Выслушав исповеди Фраскиты и ее матери на следующий день после Пасхи, он глубоко вздохнул, и обе отделались двумя-тремя часами коленопреклоненных молитв в маленькой церкви. Но, увидев, как истощенная старушка день за днем голыми руками – свою лопату муж у нее отобрал – роет ямы, он догадался, что внезапное помешательство связано с нелепой историей, о которой они говорили на исповеди за несколько месяцев до того, и отправился к Фраските.

– Фраскита, что ищет твоя мать? – спросил он.

– Шкатулку. – Девочка не пыталась увильнуть от ответа.

– А что лежит в этой шкатулке? – продолжал расспрашивать падре.

– Этого мы не знаем.