Каждый день появлялось новое имя, и убитый всегда был мужчиной. За исключением тех случаев, когда это был двенадцатилетний парнишка, или чья-то бабушка, или малыш в детском манеже, или женщина из Австралии, или… Кадры с мгновением убийства расходились в портале, как рябь по воде, их пересматривали по сто раз, словно от многочисленных повторов что-то могло измениться. Иногда, глядя на лица, она проводила кончиком пальца по линиям их носов, губ и глаз, словно пытаясь запомнить кого-то, кого уже нет и не будет и о ком она знала лишь потому, что они окончательно и бесповоротно исчезли.
Миллион шуток о том, как бы вернее сбежать в параллельную реальность – собственно, мы уже существуем почти что в параллельной реальности, и нарастает ощущение, что происходящее вокруг происходит не с нами, а с кем-то другим, где-то еще. Это были скорее мечты, а не шутки, потому что эта реальность казалась необратимой и неизбежной. Когда она попыталась к ней прикоснуться, реальность вздрогнула и покачнулась, и на кончиках пальцев осталась какая-то вязкая влага, похожая на аптечную интимную смазку – смазку, которая не подходит для того секса, которым ей хотелось заняться. Потому что теперь этот секс считался противозаконным.
Она начала набирать: «Гигантская пробка из жира, влажных салфеток и презервативов терроризирует лондонскую канализацию», – и ее руки вдруг как будто смазались, утратив четкие очертания, и ей пришлось прислониться затылком к прохладной стене. Что вертелось в головах у людей предыдущих поколений вместо подобных фраз? Наверное, фольклорные песни о посадках репы.
«В пятидесятые мы были бы домохозяйками», – ее подруга пожала плечами, забивая похмелье горкой каких-то пророщенных зерен.
«В пятидесятые я состояла бы в женской преступной банде и носила бы прозвище вроде Кусачая Крыса», – возразила она, сердито сверля глазами овощной салат, который подали на деревянной доске. Она с такой яростью ткнула в него вилкой, что кусок огурца соскользнул с края доски и упал ей на колени, где и лежал, глядя на нее снизу вверх, точно свежий зеленый циферблат.
Белые люди с политической грамотностью картофелин – квелые, пресные и с уклоном в ирландщину – внезапно ощутили потребность высказаться по поводу окружающей несправедливости. Такое случается примерно раз в сорок лет, обычно после очередного взлета популярности фолк-музыки. Когда фолк вновь входит в моду, люди массово вспоминают, что у них были предки, а потом – со значительным опозданием, – что эти предки сотворили много чего нехорошего.
Кино всегда действовало на нее успокаивающе, ей нравилось смотреть на тела, которые не ощущают свою телесность. Движутся, не прилагая усилий, по кладбищам, даже в гору на самом крутом подъеме, носят одежду с мягкими бирками, от которых не чешется шея, к их помаде не прилипают случайные волоски – тела в небесах, где отсутствует трение. Они скользят друг по другу, как прозрачные слайды, мчатся верхом на любви живописно, будто на диком мустанге по прерии, их сексуальные сцены шелестят, словно шелковые блузки в глубинах шкафа, и они не чувствуют ничего – ничего из того, по чему она будет скучать в чистом синем пространстве.
Скошенной на морском побережье траве нет нужды осознавать себя травой. Меховое манто в фильме, снятом в 1946 году, не содержит даже намека на жестокое обращение с животными – настолько оно далеко от своих изначальных живых лисиц. Исключение составляют фильмы, снятые гениями. В них все пронизано болью чистого бытия собой. И еще одно исключение: едва заметные усики у актрисы, – от которых она никогда не могла оторвать взгляд.
«У меня для тебя невероятная новость», – сказал ей муж и сообщил, что их соседи снизу участвуют в реалити-шоу под названием «Южные оторвы», посвященном, как любое реалити-шоу, взаимоотношениям внутри компании близких друзей, которые ненавидят друг друга. Они с мужем за день посмотрели весь первый сезон, не веря своим глазам. У них под ногами все время шли документальные съемки. Что-то, сказанное ею самой – обрывок фразы или всего одно слово, – наверняка должно было проникнуть в нижнюю квартиру и попасть в запись. Играющий на повторе музыкальный альбом, тихий плач в ночи. Но нет, чем больше она смотрела, тем яснее становилось, что там нет и следа от нее: одинокой в своей неизбывной боли, с едва заметными усиками над верхней губой, запертой в своем умозрительном райском саду этажом выше, над вопящими, полными ненависти друзьями.
«Ненавижу этот искусственный член, – объявила она. – Всегда ненавидела. Завтра утром я первым делом вынесу его на помойку». Сегодня они им воспользовались для постельных утех, и теперь он лежал на смятой простыне, лысый, противный и утыканный искусственным жемчугом.
«Тебе было больно?» – спросил муж с нарочито невинным видом, поудобнее устраивая на подушке свой точеный мраморный торс.
«Конечно, мне было больно! – выкрикнула она, размахивая у него перед носом искусственным членом, как какой-нибудь секс-дирижер. Член и вправду был слишком большим. И зачем его сделали с имитацией вен? Она не хотела никаких изысков вроде формы дельфина, но зачем делать вены на искусственном члене? – Представь, что эту штуковину запихивают тебе в задницу!»
«Но я
«Как будто если ты хочешь, то будет уже не так больно!» Ее фраза проплыла по комнате, словно непреднамеренный образчик мудрости – чистая, как свежевыстиранное белье, с парусами, полными ветра. Да, она любила кричать, любила говорить невпопад, изрекать совершеннейшую бессмыслицу в глухие, тягучие ночные часы, что таращились на нее, как идеальная публика в зале, и качали своими крошечными одинаковыми головами. Разве чуть раньше она не раскрывалась до максимальных пределов, разве она не стонала и не повторяла
«
«Ты что… плачешь?» – спросил муж, бросив рюкзак на стул. Она уставилась на него влажным невидящим взглядом. Да, она плачет. Конечно, плачет. Почему не плачет
Она поднесла чашку к губам, наклонила, отставила в сторону. Через пару секунд, оторвавшись от завораживающего чтения, она огляделась, но чашки нигде не было – ни на тумбочке у кровати, ни на полу, ни в складках белья на неубранной постели. Ее любимая чашка – с акварельным садом, сельским домиком с соломенной крышей и золотым ободком по краю – пропала. Она искала ее полчаса, с нарастающим ужасом, потому что гудящий зуд в правой руке создавал ощущение, будто она поставила чашку где-то внутри телефона.
Как минимум дважды в неделю ей приходилось смотреть на эти кошмарные картинки с младенцем гитлером. На его грязные черно-белые подмышки. Он был либо голым, либо в подгузнике. С усами или без усов. То на маленьком сером танке, то в кроватке в бункере вместе с еще одним младенцем в блондинистом парике. Потом кто-то входил в черную телефонную будку и мчался на черной комете обратно в прошлое, прямо к нему, а затем – хлесткий рубящий удар, или хруст сломанной шеи, или пунктирная линия летящей в цель пули. А дальше все просто: пятна красной глазури на марципановом младенце гитлере, и будущее не наступает. Страшные цифры стираются из списков погибших, полоски сливаются в единый цвет, плоть нарастает на кости. Вместо одной картофелины в неделю – нормальная регулярная еда. Но куда исчезает яростно-алое воодушевление, пылкое облако людского восторга, что подняло его на балкон, где он произнес свою первую речь?
это НЕ МОЯ америка, написала в портале одна милая женщина, и по какой-то причине она ответила:
черт, я согласна… не для того мы чеканим на четвертаках профиль джорджа вашингтона