Она

22
18
20
22
24
26
28
30

Она улыбается, хотя явно очень раздражена.

– Ты такая эгоистка, Мишель. Просто жуть.

Я мажу маслом ломтики хлеба, выскочившие из тостера. Я не видела ее целый месяц, а мне уже хочется уйти.

– Представь, что с тобой что-нибудь случится, – говорит она.

Меня так и подмывает ответить, что это неизбежный риск.

Я намазываю тост малиновым вареньем. Кладу его много. Нарочно. Трудно не перемазать руки, и я протягиваю его ей. Она колеблется. Похоже на сгустки крови. Она с минуту смотрит на тост и говорит мне:

– Я думаю, ему недолго осталось, Мишель. Думаю, тебе надо это знать. Твоему отцу совсем недолго осталось.

– Что ж, туда и дорога. Это все, что я могу сказать.

– Ты не обязана быть такой черствой, знаешь ли… Не делай того, о чем будешь жалеть всю жизнь.

– Что-что? О чем я буду жалеть? Ты бредишь?

– Он расплатился. Он в тюрьме тридцать лет. Это уже далеко.

– Я бы так не сказала. Не сказала бы, что это далеко. Как ты можешь говорить такие чудовищные вещи? Далеко. По-твоему, это далеко? Дать тебе бинокль? – Мои глаза наполняются слезами, как будто я проглотила ложку крепкой горчицы. – Я не намерена ехать туда, мама. Совершенно не намерена туда ехать. Не строй иллюзий на этот счет. Для меня он давным-давно умер.

Она бросает на меня взгляд, полный укоризны, потом отворачивается к окну.

– Я даже не знаю, узнает ли он еще меня. Но он спрашивает о тебе.

– Вот как? А мне-то что до этого? Почему это должно меня волновать? С каких пор ты служишь ему почтальоном?

– Не тяни. Это все, что я могу сказать: не тяни.

– Послушай, ноги моей никогда не будет в этой тюрьме. Я не собираюсь его навещать. Он начинает стираться из моей памяти, и я хочу, чтобы он исчез из нее окончательно, если это возможно.

– Как ты можешь так говорить. Это ужасно, что ты так говоришь.

– Ах, избавь меня от этого вздора, пожалуйста. Помилосердствуй. Этот демон испортил нам жизнь, разве не так?

– Не все было плохо, не все было в нем черно, отнюдь. Ты это отлично знаешь. Он мог бы вызвать в тебе немного жалости.