— Но Пайк, он… он ничего не оставляет. Никогда. Я принадлежала ему. Как собственность. Все, что я есть, все, что у меня было. Для него ребенок не был настоящим, не был человеком. Он стал просто вещью, чем-то, чем можно дразнить, мучить меня. А потом, когда он родился…
Ее голос прервался. За веками появились яркие и резкие образы, хотела она того или нет, такие же резкие и свирепые, как накатывающая боль.
Она снова была в подвале. Четыре бетонные стены, бетонный пол, матрас, ванная комната, зарешеченное окно, сквозь которое просачивался тусклый дневной свет. Окно — единственное свидетельство того, что мир снаружи все еще вращался, продолжая существовать без нее.
Матрас, пропахший потом и кровью, адская боль, терзающая тело, разбирающая ее на части, клетка за клеткой, кусочек за кусочком, пока не осталось ничего, кроме муки.
Она лежала одна. Ни больницы, ни медсестры или акушерки, ни матери, ни мужа, который держал бы ее за руку. Никто не мог сказать ей, что делать. Никто не мог сказать ей, нормально ли то, что происходит, что она пройдет через это, как миллиарды матерей до нее, что это невероятно жестокое и болезненное явление так же естественно, как дыхание, и является частью круга жизни.
Ханна уже рожала раньше, в стерильной белой больнице с бодрыми врачами и медсестрами в халатах, с ободряющими улыбками. С мониторами, мигающими аппаратами и капельницами, капающими лекарства, которые заглушали боль, притупляли страх.
У Майло нашли нарушение, поэтому врачи назначили кесарево сечение. У нее даже не было родовой деятельности. Все прошло по плану, по расписанию, по сценарию. Синяя простыня поднялась, отделяя от того, что делали с ее телом. Ханна присутствовала, но не принимала активного участия.
Она лежала там, испытывая тошноту и нервозность, онемев от груди вниз, чувствуя странные безболезненные потягивания, когда врачи тыкали и прощупывали ее внутренние органы.
Когда они подняли синеватого, липкого младенца над голубым полотном простыни, Ханна испытала прилив удивления, восторга и любви — о, такая любовь, такая сильная и неистовая, что у нее перехватило дыхание.
Она полюбила Майло, как только его увидела.
Вторые роды совсем не походили на первые. Вместо предвкушения — страх. Вместо удивления — смятение. Вместо радости — ужас.
Вместо порядка, чистоты и стерильной точности царили паника, страх и страдание.
Что она знала о сантиметровом раскрытии или времени схваток? Некому было сказать ей: «Когда схватки будут идти с интервалом в пять минут, делай то-то» или «Когда отойдут воды, делай то-то».
Приседай. Дыши. Тужься. Кричи.
Это вообще чудо, что ребенок родился живым.
Три дня она прижимала его к груди, кормила, заставляла срыгивать, вытирала его мочу и какашки рваными кусками простыни, которую стирала в раковине.
Она не дала ребенку имя. Она не могла заставить себя сделать это. Она не могла его полюбить. Он принадлежал Пайку. Не ей.
А потом появился Пайк. Ханна никогда не забудет его выражение лица, когда он увидел крошечного младенца у нее на руках, эту улыбку, его глаза смотрели ровно и холодно.
Она сказала.
— Пайк убил моего ребенка.