— Это же мой дальний родственник, ну, через мачеху и… В общем, не важно. Он художник, вспомнила?
— Нет.
— Тогда, наверное, и лучше. — Эта фраза снова меня насторожила — и не зря. Словно на что-то решившись, Алеша потушил сигарету и произнес, отвернувшись к мертвому вот уже десятки лет флагштоку: — Он просил меня узнать, не смогла ли бы ты попозировать ему. Немного, совсем немного, — поспешно уточнил он, — его натурщица вернется через три дня, но картина горит… Не за деньги, конечно, это…
— Да, за деньги нехорошо, дурно, — закончила я, хотя прекрасно знала, что лишний полтинник в нашем положении оказался бы весьма кстати — позавчера Алеша продал свои японские часы.
— Но это нужно сегодня… — он, прищурившись, посмотрел на соборный шпиль, — сейчас, к половине четвертого. Это здесь недалеко, на Мокрушах.
— Что за шутки, Алешенька, мне же надо хоть немного привести себя в порядок, и к тому же…
— Ты и так хороша, маленькая моя, — прервал он меня уже совершенно глупо, и мы почти бегом отправились в сторону тех самых немыслимо расцвеченных западных парков.
Мы бежали, подгоняемые в спину крепчающим ветром, и было весело и жутко, как в детстве, когда я выскакивала из дому в преддверии грозы, чтобы не упустить краткой, почти священной в своем безмолвии неподвижности перед тем, как грохнет первый очищающий раскат. И я почти забыла о том, что в этот ослепительный миг, в последние его доли дерзким росчерком на лиловеющем небе торопливо мелькают блудливые рожки великого Пана.
Бежать оказалось недалеко. Нужный дом встретил нас сломанной дверью парадного и псевдоготическими розами на чудом оставшихся чугунных перилах. В глазах рябило от осколков витражей. Алеша потянулся к замысловатому звонку, а я, вдруг наперекор той легкости, что вселилась в меня с этим бегом и ветром, тяжело припала щекой к теплому запястью без привычных часов.
— Давай уйдем, Алеша!
Но звонок уже лил свою тревожную отдаленную песню.
В дверях появился невысокий молодой человек, наверное мой ровесник, и, не улыбнувшись, махнул рукой куда-то в глубину коридора.
— Ты можешь забрать ее через три часа, — услышала я тихий глуховатый голос, говоривший обо мне, как о вещи. — Спасибо тебе огромное. Поговорим как следует после. — И за моей спиной они обменялись рукопожатиями. Я едва успела поцеловать Алешу, как дверь захлопнулась.
Мастерская оказалась, как и положено, светлой и пыльной, с огромным эркером, в котором явно на скорую руку было сооружено подобие подиума. Но все спасали драпировки из нескольких полотен настоящего бархата, подобранного от цвета остывшего пепла до бессильной блеклости увядающей сирени.
— Я подумал, что вам это сочетание будет наиболее выгодно. Впрочем, может быть, я и ошибся — посмотрим. Раздевайтесь. Насколько мне известно, Алеша весьма пунктуален. — Он говорил все это привычно-равнодушным тоном, придирчиво рассматривая кисти и даже не спросив, как меня зовут.
Я разделась, радуясь тому, что с августовского Крыма у меня еще сохранились остатки загара, и с неохотой вступила на доски, зная, как изнурительно простоять неподвижно даже десять минут, не говоря уже о часах. Оставалось только прикрыть глаза и думать о печальных Алешиных глазах — что я и делала. Так прошло, вероятно, некоторое время, после чего на плечо мне легла спокойная сухая ладонь.
— Я не ошибся в вас, но ошибся в вашем теле. Вас действительно возвышает сиреневое, но беда в том, что у вас фигура египетского мальчика. А писать можно только женщин — мальчики требуют карандаша, ну, угля. Впрочем, если хотите, я попробую, но лучше уж не терять времени зря и выпить чаю. У меня есть брусника. Будете одеваться?
Но мне было тепло и к тому же меня разозлило полное пренебрежение к моему телу, на которое Алеша едва ли не молился.
— Если вы не против, я бы посидела так, ведь вам это не мешает?
— Ничуть.