Колыба представляла собой некое подобие большого бревенчатого шалаша или довольно примитивной хижины с кострищем посередине. Устланные прошлогодним сеном лежаки не делали это пристанище более уютным, чем оно было задумано, однако простроченные автоматными очередями кругляши свидетельствовали, что испытание на пуленепробиваемость оно уже прошло, и кому-то наверняка пришлось держать здесь бой.
– Отсюда до линии фронта – километров сорок, не больше, – молвил Курбатов, развалившись на одном из трех лож у дальней стены, лицом к выходу. – И мы пройдем их хоть по Польше, хоть по Чехословакии.
– Однако нечего нам вмешиваться в их великопольские склоки, – проворчал фон Тирбах. – Этот мир должен существовать без нас. Хватит с нас Дона и Украины.
– Ждать придется недолго, – успокоил его Власевич. Он уселся у входа, лицом к заходящему солнцу, и принялся старательно чистить пистолет, хотя обычно занимался только карабином. Для поручика это было своего рода ритуалом перед новым переходом. – Мы даже представить себе не можем, как опротивели, просто осточертели этому миру.
– Если мы до сих пор удерживаемся в нем, то лишь по Божьей оплошности, – согласился барон.
– Возможно, это та оплошность, которую стоит исправить? Не задумывались, барон фон Тирбах?
– Странные речи вы произносите сегодня, Власевич, – насторожился Курбатов. Его одолевал сон. Ему требовалось хотя бы часа полтора-два отдыха.
Словно бы уловив его настроение, Власевич умолк, и в хижине воцарилось полусонное молчание. При этом само собой подразумевалось, что он, Власевич, находится сейчас на посту.
– Господин подполковник, я могу попросить вас на несколько слов? – вновь не удержался поручик через какое-то время.
Курбатов открыл глаза, еще с минуту молча смотрел на бревенчатый свод колыбы и, так ничего и не ответив, поднялся.
Они подошли к крутому краю плато и уселись на кончике большой каменной плиты, очень смахивающей на надгробную. Прямо перед ними, за небольшим холмистым хребтом, вдруг загрохотала орудийными раскатами передовая. А слева, на северо-западе, разгоралось багровое зарево пожара, и невозможно было установить, что там горит: лес, деревня, склад с горючим или же полыхает сама пресыщенная пожарами и снарядами земля, огненный вал которой медленно надвигался на их каменный островок.
– Не пойду я туда, господин подполковник. Нечего мне там делать. Ради чего? Скитаться по польским болотам? Надевать германскую форму, чтобы сражаться против русских?
– Сейчас мы тоже сражаемся не против немцев.
– Когда сражаемся мы, русские с русскими, это одно. Это наша, гражданская, война. Но возвращаться сюда в германском мундире… После всего, что пришлось увидеть в России и на Украине…
– Мудрствование, поручик, мудрствование. Вы – диверсант, черт возьми. Вы знали, ради чего мы идем в Германию. Знали, на что идете.
– Теперь я бы не стал утверждать, что действительно представлял себе, на что иду. Наоборот, мне кажется, что из Маньчжурии я уходил совершенно иным человеком.
– Извините, Власевич, я этого не заметил. До сих пор вы сражались, как все. Только храбрее и яростнее остальных. Если изменения следует видеть в вашем диверсионном лихачестве, тогда я пожалуй, соглашусь…
Над плато пронеслись три звена бомбардировщиков. Натужный гул их моторов сотрясал лесистые окрестности, вызывая конвульсивное содрогание не только воздуха, но и земной тверди.
– Вы правы, нам не следовало предаваться мудрствованию, – угрюмо согласился Власевич. – Тем не менее нам обоим ясно, что там, за пределами Руси, для меня земли нет.
– А здесь она у вас есть?