Жильнорман желал, чтобы Мариус бросился к нему на грудь, но так как этого не случилось, то он был крайне недоволен и Мариусом, и самим собой. Старик чувствовал, что сам он груб, а Мариус — холоден. Для бедного старика было невыносимо мучительно чувствовать себя умирающим от избытка нежности и не быть в состоянии проявить своего чувства иначе, как жесткостью.
— Для чего же вы в таком случае пришли? — суровым тоном перебил он внука.
К словам «в таком случае» он мысленно добавил: «если не хочешь обнять меня».
Мариус спокойно смотрел на деда, лицо которого было бело, как мрамор, и опять начал было:
— Сударь…
Но старик с прежней суровостью снова прервал его:
— Вы пришли просить прощения?.. Сознали свои ошибки?
Этими вопросами он думал навести Мариуса «на путь» и ожидал, что «мальчик» ободрится и сдастся.
Мариус затрепетал: сознаться в своих «ошибках» значило отречься от родного отца. Он потупился и твердо ответил:
— Нет, сударь.
— Так чего же вы от меня хотите?! — страдальчески воскликнул подавленный горестью старик.
Мариус с видом мольбы сложил руки, приблизился на один шаг к деду и проговорил тихим, дрожащим голосом:
— Сжальтесь надо мной!
Эти слова взорвали Жильнормана. Будь они сказаны в самом начале, они тронули бы его до глубины души, но теперь они были произнесены слишком поздно.
Старик поднялся. Он опирался обеими руками на трость, губы его совсем побелели, голова тряслась, но его высокая фигура властвовала над стоявшим со склоненной головою Мариусом.
— Сжалиться над вами, сударь?! — крикнул он вне себя. — Юноша молит о сострадании девяностолетнего старика! Вы только вступаете в жизнь, а я покидаю ее. Вы ходите по театрам, по балам, бываете в ресторанах, в бильярдных, вы нравитесь женщинам, вы молодой красавец, а я среди лета сижу у пылающего камина. Вы богаты лучшими сокровищами — сокровищами молодости, а я несу на своих плечах все немощи старости — дряхлость, одиночество. У вас целы все тридцать два зуба, вы обладаете хорошим желудком, живым взором, силою, аппетитом, здоровьем, веселостью, целым лесом черных волос, а у меня даже и седые волосы все повылезали. Я лишился своих зубов, лишился ног, лишаюсь памяти, постоянно путаю улицы Шарло и Шом, потому что обе они начинаются с одной и той же буквы, — вот до чего я дошел! Перед вами вся будущность, озаренная солнцем, а я почти ничего уже не вижу, потому что начинаю погружаться во мрак смерти. Вы, наверное, влюблены и любимы взаимно, а меня никто на всем свете не любит, — и вы вдруг приходите просить меня о сострадании! Мольер упустил из вида возможность такого курьеза, иначе он отметил бы его в своих произведениях… Не во дворце ли правосудия вы привыкли шутить такие шуточки, господа адвокаты? Если так, то позвольте от всей души поздравить вас… Вы — народ веселый! — Передохнув, старик раздраженно повторил свой вопрос: — Ну-с, что же вам от меня нужно?
— Сударь, — заговорил, наконец, Мариус, — я знаю, что мое присутствие вам в тягость. Я пришел просить вас только об одном, и потом сейчас же уйду.
— Вы — дурак! — крикнул старик. — Кто велит вам уходить?
Это был перевод на грубый язык тех нежных слов, которые звучали в сердце деда: «Да проси же прощения! Бросься же ко мне в объятия!»
Жильнорман чувствовал, что через несколько минут Мариус действительно уйдет, что его суровый прием отталкивает молодого человека, гонит его вон из дома. Он говорил себе все это, и от этого сознания горе его возрастало, а так как у него горе всегда выражалось гневом, то его добрые чувства все дальше и дальше уходили в глубь души. Он хотел, чтобы Мариус понял его, несмотря на резкость его слов, но внук не мог понять, и это все более и более раздражало старика.