Искушение и разгром

22
18
20
22
24
26
28
30

– Нет.

– Тогда тем более нельзя выпустить. Груз должен быть сдан на таможенный склад и опечатан вплоть до выяснения происхождения. А это ваше минское предприятие пусть само разбирается, почему оно ввезло груз без оформления.

– А как оно должно разбираться?

– Это я не знаю. Такие вопросы задаете… Тут сразу столько нарушений, а вы говорите, как разбирается. Пусть в главное таможенное управление напишут, может, там подскажут, что делать, если все не по правилам сделано и ничего не оформлено. Это сами с ними разбирайтесь. А груз в любом случае подлежит изъятию; чтоб оформить изъятие, сейчас пройдете со мной.

Молча кивнув таможеннику, спиной чувствуя проводницу, еще стоявшую в дверях, обозначая движение в карман за пазуху, он чуть приблизился к таможеннику:

– Тут еще есть документы, вам посмотреть будет нужно.

Словно в замешательстве оглянувшись на проводницу, чуть уловимо сделав ей знак выйти, видя как, понятливо кивнув, она закатила дверь, вынув руку из-за пазухи, сквозь брюки быстро прощупав в кармане секатор, он остановился против таможенника. Понимая, что должен отвлечь таможенника какой-то бумагой, и в момент, когда тот начнет читать ее, ударить его секатором в горло правой рукой, сбоку, сверху вниз, в тесноте купе нависая над таможенником, чувствуя какое-то замешательство, пошарив в кармане, он действительно нашел там какой-то сложенный вчетверо документ, кажется переданный ему в минском «Телекоме»; держа документ в руках, но не отдавая таможеннику, скорее жестом чем взглядом он приказал ему сесть. Видя как тот инстинктивно подчиняется, стоя над ним, понимая, что ему остается только отдать бумагу и убить, медля это сделать, зная, что должен просто подойти и пробить секатором эту тонкую шею, внутренне ломая себя, чувствуя, как уходит время, словно перед непреодолимым препятствием, он остановился перед ним. Ища выхода, не находя, уже видя направленный на него испуганно-настороженный взгляд, в этот миг ощутив какой-то надлом, в каком-то безоглядном безумии отбросив все и рванувшись чувствами вперед, неотрывно глядя на сидевшего перед ним таможенника, он начал говорить. Опустившись на кушетку, глядя ему в глаза, он рассказал ему все, что с ним произошло, начиная с прошлой недели. Безостановочно, не подбирая слов, он рассказал ему о своем задании, ракете, Наташе, о своем аресте, побеге, убийстве Вадика и Вовчика, бегстве на вокзале и обо всем, что произошло до настоящей минуты.

Умолкнув, в каком-то опустошении, сжимая в кармане рукоятку секатора, теперь уже твердо зная, что убьет его, если что-то услышит об изъятии груза и задержке, привалившись к стенке, он смотрел на него. Растерянный, все более серевший лицом в продолжении рассказа, тот несколько секунд молча, затравленно смотрел на него. Словно очнувшись, болезненно дернувшись лицом, словно не вынося того, что услышал, почти плаксиво, в каком-то неожиданном порыве, подавшись вперед, он поднял глаза, измученно глядя на Сергея:

– Господи, чтоб вам всем сдохнуть, всем вам, москалям. Когда ж вы нас в покое оставите? Что ж вы нам жить не даете, что ж вы за люди такие, и сами не живете, и нас мучаете. Все ж у вас есть, побольше нашего, что вы там с голоду, что ли, помираете, поесть-попить-одеться – все ж есть, живи себе в удовольствие, живи спокойно, никого не трогай. Так нет, все вам неймется, все вы лезете с вашими бомбами, ракетами, с космосом этим вашим скаженным, гнобищ бетонных везде понастроили, уже ни посеять, ни пожать, ни скотину выгнать, не поймешь уже, что теперь делать со всей этой страстью, электростанций этих атомных, как будто и себя, и других на тот свет спровадить торопитесь, знать уже не знаешь, чем бы отгородиться от вас. Жить спокойно никому не даете, собрать бы все ваши цацки и отправить куда-нибудь на Луну, жгите себе там, взрывайте сколько душе угодно, хоть нас не трогайте. – Словно желая стряхнуть с себя что-то, он крутанул головой: – Увози свою цацку, я грех на душу брать не буду, я уж лучше погон и зарплаты лишусь, чем такую гнобь здесь оставлю, увози к себе в Россию, в России с ней разбирайтесь, травитесь, жгитесь, калечьтесь, хотите сами себя изводить – изводите, вон она, граница, слава богу, поезд здесь пять минут стоит. Живых душ не жалеете, жизни человеческой не понимаете, подивились бы вокруг, посмотрели, как люди живут, может, что бы поняли, так ничего ж не видите, только гнобища свои куете новые, все никак остановиться не можете. Как будто старых мало…

Разом обмякнув, секунду помедлив, с неожиданной стремительностью он поднялся с кушетки, двигаясь как-то боком, словно не видя Сергея, избегая смотреть на него, он протянул ему бумаги.

– Документы ваши возьмите…

Дернув рукоятку, откатив дверь, он вышел из купе, в пустоте вагона были слышны его быстро удалявшиеся шаги, взвизгнув, хлопнула дверь тамбура. Бессмысленно глядя на бумаги, несколько секунд держа их, зачем-то сложив и сунув в карман, повернувшись к окну, Сергей увидел, как кто-то прокатил мимо тележку с чемоданами; чуть толкнувшись с места, немного продвинувшись бесшумно вдоль платформы, поезд дернулся, набирая ход, дверь купе поехала, закрываясь, замедляясь и остановившись, несколько сантиметров не доехав до защелки; мимо окна уже мелькали станционные постройки, платформа оборвалась, в отдалении зачернели домики и заборы городка, дорога отсекла их, за окном плыли поля. Встав с кушетки, выйдя из купе, машинально закатив до щелчка дверь, мимо проводницы, возившейся у титана, по пустому коридору он дошел, пошатываясь, до купе. Войдя, быстро-успокаивающе поцеловав Наташу и опустившись на кушетку, уже ощущая непреодолимо накатывающуюся тяжесть, видя бег столбов и деревьев за окном, опершись на локоть и бессильно опустившись набок, он провалился в сон.

14

Разбуженный стуком колес, открыв глаза, увидев ярко-белый свет, заполнявший окно, повернувшись, посмотрев на часы на руке у Наташи, он увидел стрелку, приближающуюся к шести, в разогнанном, трясущемся купе было ясно и бессолнечно, за окном летела равнина, поезд несся, сплавляя удары на стыках в один непрерывный грохот. Стянув покрывало, видимо наброшенное Наташей, автоматически, еще до того, как о чем-нибудь подумать, выйдя из купе, по пустому коридору дойдя до каморки проводницы, осторожно, с усилием повернув ручку, он приоткрыл дверь в купе, проводница спала, ковер с боеголовкой, косо наклоненный к стенке, стоял в углу. Осторожно закатив дверь обратно, толкнув соседнюю, мотавшуюся на ходу дверь туалета, он зашел внутрь; нажав на рукомойник, бросив в лицо несколько пригоршней воды; выйдя, пройдя половину коридора, он остановился у окна. Снова вспомнив все, вновь поставленный перед всем, что следовало за ним все эти сутки, уже не с болезненной, а с настоящей ясностью внутри, прижигаемый утренним холодом от приоткрытой верхней створки окна, он смотрел на бегущие мимо редкие домики, поля и перелески.

«Нужно что-то решать, – подумал он. – Я стал другим, я не такой, какой был раньше. Я мог бы быть гадом, садистом и убийцей, и тогда все было бы правильно, но произошло что-то другое, и все лучшее во мне обернулось убийством. Может, я ошибаюсь, может, я не вижу чего-то главного, может, мне только кажется, что это было лучшим. Мне казалось, что я делаю все правильно, я люблю свою Родину, я всегда был готов сделать для этого все, что нужно, может, я перестал что-то понимать, может, ее теперь надо любить как-то иначе, может, я как тот осточертевший поклонник, который лезет со своими цветами к девушке, а ей давно не надо ни его, ни его цветов, а нужно что-то совсем другое, и вот приходит какой-то тип, вроде ничем не примечательный, который хороших слов не говорит, и цветов не дарит, а она вдруг почему-то с ожившими глазами и радостной улыбкой, ничего не замечая вокруг, идет к нему, и между ними уже есть что-то такое, что не понятно никому, кто их видит и на них смотрит, но это есть и это действует, потому что они, взявшись за руки, уходят вместе. Это страшно для того, кто ее любит, но это надо ясно видеть, надо признавать, я хотел всего лучшего для себя, для людей, для страны, но это лучшее обернулось убийством, и я убил не какого-то захватчика, не бельгийца, не южноафриканца, я убил своего, говорившего на том же языке, что и я, учившегося в такой же школе, что и я, любившего то же, что и я, такого же, как я. Дело, которое приводит к такому результату, не может быть правильным, хотя виноват я сам, я убийца, я действовал как дурак и сопляк, но это уже результат, непосредственная причина, ошибка была совершена где-то раньше, хотя тут нечего размышлять, все ясно сразу, не родись счастливым, а родись вовремя, я влез со своими настроениями не в свою эпоху, все было сделано не в то время и не в том месте. Я живу в новые времена, я даже приспособился к ним, приспособился лучше многих, но внутри я оставался таким же, как был, я любил то же, что любил раньше, что-то главное в моей душе осталось незыблемым. И вот все просто, ситуация и человек нашли друг друга, то, что копилось годами, ударило и прорвалось. Как легко паразитировать на романтизме таких, как я, как легко нас использовать. Я ведь с самого начала был согласен, даже не размышлял, я был согласен еще до того, как мне предложили, я всей своей предыдущей жизнью был согласен. Еще бы, это же то самое – секретное задание для блага Родины, об этом можно только мечтать. Пусть все разочарования и скептицизм последних лет, и позолота осыпалась, и империи больше нет – империя есть, она в наших сердцах, мы служим ей, уже не существующей, стремимся воссоздать ее, чувствами тянемся к этому, дай только посвист, знак, и мы готовы сделать многое, забыть заботы текущего дня, отложить дела, отодвинуть в сторону родных, семью, как мальчишка-школьник на улыбку и манящий взгляд девчонки-одноклассницы, броситься на зов и исполнять все, что она пожелает. И если свист окажется фальшивым, еще не скоро мы поймем, откроем для себя это. И мы правы – Россия может быть либо Империей, либо ничем – это не выдумка и не мечтанье, это реальное, органическое положение дел, есть люди со странным видом ума – они понимают все, кроме самого главного, они учитывают все мелочи, все штрихи, нюансы, но они пытаются построить что-то кроме Империи, и они падают, и ветер времени уносит их. Империя – наш единственный путь, просто потому, что дух наш, дух народа, хоть и ослаб, вместе с самим народом, но еще не выродился, он желает Империи, и вероятно наши потомки, совсем скорые, воссоздадут ее – какую-то новую, измененную, и, быть может, в дни нашей старости мы еще увидим ее. Но это будущее, которого может не быть, а его может не быть, потому что есть другой взгляд на все это, по которому любовь к Родине не требует героических усилий, вернее, совсем не нужна – люби себя, делай лучше себе и тем послужишь Родине, чем лучше будет тебе, тем лучше будет и ей, все произойдет автоматически, – он четок и прост, как английский гостиничный сейф, и уже потому может оказаться правильным. Это англосаксонская практичность без эмоций, это трудно понять, тем более почувствовать, но это срабатывает, и англо-американские батальоны, хорошо укомплектованные, снабженные связью, боеприпасом, питанием, где каждый от сих до сих, но четко делает свое дело, без всяких подвигов и надрыва спокойно движутся вперед. Мы привыкли думать, что любовь к Родине свойственна только нам, нас так учили, и вроде бы действительно, у нас героизм, у нас Гастелло и Матросов, а у них – нет, и американцы не бросались, и не закрывали собой пулеметы, но героизм становится нужен только при неправильных решениях начальства, героизмом расплачиваются, и что надо сделать с тем командиром, который послал свою роту во фронтальную атаку на пулеметные гнезда, и с теми командующими, которые не дали в войска артиллерии, чтобы разбить эти гнезда, и вообще с теми, кто допустил неприятеля на свою территорию и позволил ему окопаться и устроить эти гнезда, вместо того чтобы разбить его по собственной инициативе и на его собственной территории в превентивной войне. Но это было тогда, а сейчас все иначе, и вроде нет войны, и всеобщей бесчувственности, и фанатизма, зло измельчало, но возникает что-то другое, не менее страшное, и из пустоты, из ничего вдруг вырастает ситуация, когда два человека, одинаково любящие Родину, неважно, как она называется, все равно она одна и та же, вдруг начинают стрелять друг в друга, и это не гражданская война, просто создалось положение, когда такая ситуация стала возможной, и это словно бы в порядке вещей, они стреляют, даже не осознавая, что они делают. И это идет по нарастающей, сегодня я готов был убить этого украинца, и я бы сделал это, если бы не пронял его своей суматошной исповедью, и это опасно, и страшно, мы не знаем, каких духов будим, стоит только начать, к этому быстро привыкают, сегодня все тихо, но завтра столкнутся целые народы, родные народы, один народ, разделенный надвое, натрое, пойдет друг на друга, сам на себя. Это может случиться, не надо говорить, что это невозможно, это возможно, это уже было, и Киевская и Галицкая рати рубили друг друга четыре дня и дорубились, и позади у них были времена Ярослава и Мономаха, и это не помогло, и не остановило, и тысячи трупов лежали окрест, и мы сегодня не лучше и не умнее их, неправда, что времена другие, времена всегда одни и те же, и если есть раскол, то трещины идут вниз, проходят через дружбы, через сердца, и люди губят друг друга самой силой вещей, просветления не наступает, и любовь к Родине лишь помогает, потому что кажется, что ее и защищаешь, я прошел через это, я заглянул вперед, я знаю, как это будет. Я мучаюсь сегодня, и буду мучиться, я упьюсь болью и ужасом, как и полагается убийце, всю жизнь проживший в душевном покое, я больше никогда его не достигну, потому что пропустил, не понял, убил человека, который хотел и должен был жить, совершил непоправимое, и теперь со мной все, мне конец. А вы, стоящие у власти, ветром случая занесенные в имперские дворцы, с фальшивой спешностью жмущие друг другу руки перед телекамерами, как вчерашние холопы, внезапно допущенные в опустевший господский дом, и вот он стоит пустой и ничей и, значит, ваш, и можно делать что угодно, хоть вы и не знаете, что делать, но вы знаете, что можно, и никто не одернет и не накажет, и что же делаете вы? Вы что-то лепечете о взаимосвязях и общих пространствах, и подписываете пустые бумажки, и разбегаетесь по своим углам, чтобы вновь заняться дележом дворцов и скважин, понимаете ли вы, что настанет день, и тишина рухнет, и ничего нельзя будет сделать, потому что трещина стала пропастью, и молот ударит по всем нам и разнесет в брызги все, что осталось, и кровь, тьма и нищета сделаются нашими спутниками вечно. Куда вы идете? Понимаете ли, чем управляете? Довольны ли вы собой?»

Вжавшись в поручни, видя и не видя ничего вокруг, он смотрел на мчащуюся равнину. Из окна на него вдруг рвануло ледяным ветром, что-то вокруг произошло, небо посерело, облака, которых только что вроде бы не было, почернев и снизившись, затемнили воздух, сухо треснул гром, капли вскочили на стекле, все сгустилось и почернело, тяжелый утренний дождь косо молотил землю. Диким вихрем, наращивая грохот, поезд несся сквозь дождь; схватившись за поручни, несясь мимо ветра, мимо летящих и размытых черно-зеленых пятен, подняв голову, он вглядывался в небесную высь. Поезд летел в ночь. Утренняя ночь властвовала миром. Падающие потоки проносились мимо, небесный огонь растреснуто зазмеился вдали, осветив шипастое небо, мрак и пепел. Прорвавшись ввысь, видя черную стену туч, прорвавшись сквозь нее, поднявшись выше, он видел черный лет небесных сил. Адский огонь полыхал в небе, чернота клубилась вокруг него, слепо, не видя земли и мира, раскинувшихся внизу, работали адские жернова. Черный ветер стелился над облаками. По облакам железными шагами шел Люцифер. Все зная, все видя, черно-весело раскланиваясь с огненными духами, вечно, не зная цели, он шел над землей, все взвесив, все смерив, все зная наперед, видя пролетающие самолеты, видя фабрики и дымы, поднимающиеся к нему, залитые водой пространства, пробивающиеся кверху цветы, мир неистовства, насилия, любви и похоти, всевидяще глядя на него и позволяя ему оставаться таким, как он был, далекий и недоступный, он шел через небо. Дождь заливал землю, в потоках воды бились дворники на стеклах машин, под пустым серым небом ждуще стекленели аэропорты. Души вылетали рейсом 666. В вечный мрак, сквозь тучи и мрак неслись бортовые огни. Люцифер шел. Страна, над которой он шел, была Россия. Черные поля, мосты и погосты, женщины с изрезанными внутренностями и кулачные бойцы из рязанских деревень, роддома без огней, где из утроб рвались к свету новые жизни, дороги, рвущиеся сквозь леса и несущиеся сквозь дождь машины на них, брошенные и проклятые, погибая и вновь оживая, они неслись сквозь жизнь и пространство. Куда? Для чего? Будет ли предел этой жизни? Есть ли что-то впереди? Что впереди – за шатающимся дождем, за стеной стволов, за петлей шоссе?

Струи дождя засветились серебром, в облаках вдруг вспыхнула прореха, тучи, истончаясь, дернулись вверх, молнию отдалило и унесло назад, дождь оборвался, темнота пропала, словно сдернули завесу, солнечный свет, вспыхнув, выплеснулся на землю, в вязком теплом мареве, нагревая капли, сползавшие по стеклу, пробивая мокрый воздух, поезд несся по равнине.

Обессиленный, растерзанный, в упавшей жалеющей надорванности привалясь к стеклу, уже все поняв, ощущая, как чувства в нем летят все быстрее и быстрее, летяще-невидяще он смотрел в пробегавшие мимо него дома, столбы, разъезды, перелески.

«Это может быть, – думал он. – Это возможно, такое может быть, разделенные, мы можем не встретиться вновь. Это как у людей, народы расходятся, как и люди, и это просто, совсем просто, щемяще и просто, и теперь уже понятно, как это будет, лучше б мне не вспоминать, но я же помню, я все помню, и, видно, теперь все произойдет точно так же, и я знаю как. Это тянет из меня жилы, но что делать, если я все равно помню, я знаю, как это неотвратимо, хоть кажется несерьезным поначалу, этого сначала не понимаешь, но потом это начинает щемить все больнее, и больнее, и безнадежней, пока наконец не начинает рвать на части, но почему сначала это так легко, почему этого совсем не понимаешь сначала».

Что-то произошло, и нужно временно расстаться, и вот вы сидите в ресторане, и она улыбается, и вроде все как всегда, как до этого, как было три месяца назад, пять месяцев, год, и вот ее рука, и локоны стекают с плеча, и она смеется, и вы говорите о чем-то, да, надо расстаться, это обстоятельства, ну пойми меня, я все равно не смогу иначе, я должна это сделать, я так решила, и ты киваешь, и вы чокаетесь, и ее глаза блестят, блестят как всегда, и ты думаешь: ну ладно, это просто еще один поворот, подумаешь, год, это в конце концов не так надолго, если подумать, то это даже лучше, я отвлекусь, я возьмусь, я разберусь с делами, потом все будет снова, и она блестит глазами, глядя на тебя, и, кажется, ничего не прерывается, все так же, так же, как было, и вы веселые, как будто возбужденные встаете из-за столика, и выходите на улицу, и в ее руке цветы, что ты подарил, она берет тебя под руку, как родная, берет тебя как свою собственность, так мило, так привычно, и вы идете обнявшись, ловите такси, она оживлена, прижавшись сидит около тебя на заднем сиденье, и ты провожаешь ее до подъезда, и целуешь, и вроде бы в хорошем настроении возвращаешься домой, только вот внутри что-то, как будто что-то не так, но ведь и в самом деле нет другого выхода, с этим не поспоришь, она же говорила: созвонимся, да, созвонимся, обязательно, на следующей неделе, поцелуй, пока, так было сказано, только что это было. И ты живешь следующий день, и еще день, и вроде все по-прежнему, как будто ничего не прерывалось, и ты в самом деле звонишь, и она берет трубку, она рада, вы разговариваете как обычно, и вроде бы ни о чем, но только разница в том, что новой встречи не будет, и тут ты ощущаешь, что что-то изменилось, чего-то не хватает, как будто подсунули фальшивый билет, что-то, как всегда, должно было случиться, но его нет, нет этого, ты ее не увидишь или увидишь, но вы уже никуда не пойдете вместе, она решила, она не может, и проходит еще несколько дней, и ты звонишь снова, и она снова как будто рада, но уже что-то другое, она улыбается тебе, и ты слышишь, что она улыбается, и говорит рассеянно, что-то уже не так, что-то появилось в ее жизни, уже без тебя, и это тебя не касается, и она не будет говорить с тобою об этом, и ты это слышишь, хоть это не было произнесено, но ты это слышишь, и тебе – ты это ощущаешь – вдруг не о чем говорить, как будто пропало что-то, пропала общая пружинка, толкавшая вперед, раньше толкавшая вперед, ты чувствуешь, что если ты не придумаешь чего-то, то разговор кончится, повиснет, кончится, и ты лихорадочно придумываешь что-то, чтобы его продолжить, чтобы было о чем говорить, и ты находишь, и она подхватывает, и вы болтаете еще долго, и, вроде бы успокоенный, ты бросаешь трубку, но следующий раз, перед тем как звонить, ты не схватываешь ее с прежней легкостью, как было раньше, когда ты не думал о том, что скажешь, ты думаешь о том, что ей скажешь, и о том, что надо сказать, чтобы разговор шел, чтобы он не оборвался, ты готовишь его, ты выстраиваешь: сначала сказать об этом, потом об этом, и так и случается, и она оживлена, она подхватывает, и смеется вроде бы там, где ты хотел ее рассмешить, и все тянется долго, вроде бы все в порядке, и пауза все-таки вдруг возникает, ты ее не предусмотрел, и она говорит: ну что, давай прощаться? И ты говоришь: давай, потому что вроде бы больше и нечего сказать, и говоришь что-то еще, чтобы чуть-чуть затянуть, на минуту продлить это, чтобы не так сразу это случилось, но это случается, и все же вы вешаете трубки, и ты ходишь по комнате, надо бы что-то исправить и позвонить ей сейчас же еще раз, опять, снова, но что ты ей скажешь, ведь вроде бы только что все сказали, и ты удерживаешь себя, но что-то не завершено, не замкнуто, чего-то нет, что было раньше так незаметно, и не ощущалось, но было, было раньше, и когда ты звонишь следующий раз, звонишь всегда ты, не она, то уже как с кем-то другим, кто не здесь, кто уходит, кто в любую минуту может уйти, ты говоришь с ней, ты выбираешь слова, ты говоришь осторожно, нет, она рада, и она отвечает, но говорить трудно, говорить почти что уже не о чем, ты узнаешь новости, зачем тебе ее новости, если в них нет ничего для тебя, они отдельные, они только ее, и она рассказывает тебе их, а потом, когда ты звонишь потом, еще, то ее просто нет, абонент вне зоны действия сети или временно недоступен, ты набираешь еще, надеешься на чудо, и иногда, потом, на следующий день, оно действительно происходит, и она берет трубку, и ты рад, уже до слез в глазах рад, а она рада, просто рада, она радуется звонку, как порадовалась бы чему-то еще, совсем другому, ты теперь в одном ряду со всем остальным, со всем остальным, что может ее обрадовать, развлечь ее, доставить ей радость в этой жизни, не одно, так другое, почему нет, все хорошо, жизнь идет, ну ладно, созвонимся, пока, и ты думаешь о том, о чем вы говорили, ну ладно, несколько месяцев, год, но прошло совсем немного, какой месяц, какой год, но все уже по-другому, и ты понимаешь наконец, перед какой пропастью встал, все, что казалось скоротечным, выстраивается дальше и дальше, вдаль, оказывается бесконечно длинным, наполненным событиями, которыми ты не управляешь, наполненным людьми, о которых ты не имеешь понятия, и ты видишь, что это между вами, и это ее уносит, и этот короткий год может не кончиться никогда, и, отпустив ее, согласившись, разделившись с ней, не угнавшись, не справившись с этим ворохом людей и событий, ты можешь потерять ее. И ты ее теряешь.