Теперь перед ним вырисовывались всего две перспективы: либо возвращение на прежнюю должность и повышение в звании, либо — близкая и неотвратимая пенсия. Все это понимали. И знали, что как раз сейчас начальник следственного управления и личный друг Кольцова полковник Шурыгин направился к генералу, чтобы утвердить кандидатуру опального «важняка» в качестве нового бригадира. Потому Коновальчук с особым чувством улыбнулся третьему члену бригады, Завистяеву:
— Что, Сашок, содвинем бокалы за возвращение Владимира Георгиевича в элиту? Хоть здесь справедливость восторжествует.
— Большому кораблю семь футов под килем! — прогремел Завистяев, плохо, впрочем, скрывая разочарование. Втайне он сам рассчитывал занять освободившееся место. Опасаясь, что его досада будет подмечена остальными, Сашка преувеличенно шумно вернулся к прежнему, прерванному разговору. — Сейчас, кого бы в командиры ни поставили, главное — быстренько обработать оставшиеся эпизоды и загнать дело в суд. Тогда всё тип-топ будет: и премии, и должности. А начнем, как Георгич любит, каждому обвиняемому в душу лезть, и сроки прогорят, и сами по башке наполучаем. Да и какая у зэков душа? Грязь одна. С меня так Калюжного хватило! На всю оставшуюся жизнь отвадил от иллюзий. Слыхали, небось, какую он в суде подлянку кинул?
И хотя все слышали, и не по разу, Сашка не отказал себе в мстительном удовольствии напомнить:
— Я с ним, хоть и рецидивист, попробовал по-гуманному. Как Георгич учит. И в изоляторе всё тип-топ обеспечил, и с родственниками свидания.
— Положим, не от избытка милосердия ты его приваживал, — осадил вошедшего в раж Завистяева Коновальчук. — Он за это на себя два десятка чужих краж взял.
— А что я с того поимел? — несколько смущенно огрызнулся Завистяев. — Кроме того, что в суде этот волчара объявил, будто оговорил себя, потому что следователь за каждое признание ему по бутылке водки давал.
Сашка не стал рассказывать, как после заседания едва не валялся в ногах у председателя суда, уговаривая не направлять в УВД частное определение, — ему как раз подошло очередное звание. Но, вспомнив о пережитом унижении, возмущённо засопел.
— Вот как это, по-вашему? По-человечески? Можно ли с ними после этого хоть о чём-то договариваться?
В упорном молчании Кольцова Сашка разгадал глухое несогласие и, как с ним часто бывало, полез на рожон:
— Чего отмалчиваешься, Георгич? Ты ж у нас известный психолог и человеколюб! Ответь!
— Резво по жизни бежишь, Саша, — Кольцов огладил стакан с плещущейся на дне водкой. — Всё влёгкую отхватить хочешь. А влёгкую в нашем деле не получается. Чтоб до человека достучаться, самого себя в лоскуты рвать приходится.
— Ну, ты чисто проповедник! — восхитился Сашка. — Только не жирно ли будет, чтоб под каждого уголовника душу подкладывать? Нет уж, хватит. Обучили. Отныне — он в том окопе, я в этом. И кто кого. Мне его любовь не нужна. Ему — моя. Раскрыл — посадил. Не доказал — выпустил. По-честному. Без этого твоего душевного стриптиза.
— Это называется, прост как правда, — съехидничал Коновальчук.
— А правда на поверку всегда проста! — отбрил Сашка. — Я вообще считаю разговоры, что преступником, мол, делают обстоятельства, — от лукавого. В одной и той же ситуации один справится, другой покатится вниз. И никакой добренький дяденька следователь тут ничего не переменит… Ты чего это, Георгич?! — испуганно сбился он. Встрепенулся и Коновальчук.
При словах «дяденька следователь» Кольцов вздрогнул, губы его задрожали.
— Так. Вспомнилось, — показывая, что всё в порядке, приглашающе приподнял стакан и махом допил.
— Позабавить вас разве? — решился он. — Тем более все равно ждать, пока Шурыгин вернётся.
Кто ж возразит новому шефу, в кои-то веки ощутившему потребность выговориться? Завистяев поспешил разлить по стаканам остатки водки.
Кольцов, вроде еще колеблясь, выдержал паузу.