— Отчасти вы правы,— сказал он затем.— Наши споры навлекают на нас осуждение. Свет, хотя он вечно поносит нас за наши человеческие слабости и оскорбляет нас за то, что, будучи священниками, мы остаемся людьми, тем не менее, требует от нас богоподобного совершенства. А в нас нет ничего богоподобного: расходясь во мнениях, мы сердимся, как все люди, мы по-человечески злорадствуем, повергая врага, и, споря о божественных предметах, даем волю вражде и ненависти, в которых нет ничего божественного. Все это так. Но этому нечего противопоставить. На земле не может существовать непогрешимого главы церкви. К чему привело исполнение этой мечты верующих, мы видим в Италии и в Испании. Предположим, что папская церковь не знала таких свар. Это неверно. Но предположим, что это так: скажите, какая церковь навлекала на себя большее осуждение?
Элинор удивила серьезность, с какой мистер Эйрбин полупризнал, полуотверг брошенное ему обвинение. Она с детства слышала споры священников, но их поводом обычно служили такие житейские мелочи, что она приучилась относиться к ним без всякого уважения. В них всегда звучал мотив суетной любви к деньгам и власти и не было ни жажды истины, ни тоски по чистоте веры. Те, кто ее окружал, были убеждены, что они незыблемо правы, что всякие сомнения излишни, что тяжкий труд по установлению долга священнослужителей давно завершен и воинствующему священнику остается только отражать любое наступление на его позиции. Ее отец, правда, был исключением, но он вообще был миролюбив, и она считала его просто непохожим на остальных. Впрочем, она не задумывалась над всем этим, не взвешивала, правилен ли этот тон незыблемой правоты, общий для всех ее знакомых, но он ей претил, хотя она и не отдавала себе в этом отчета. И теперь она с удивлением и даже с приятным волнением обнаружила, что ее новый знакомый говорит совсем по-другому.
— Осуждать так легко! — сказал он, следуя ходу своих мыслей.— Что может быть приятнее жизни фельетониста или лидера оппозиции? Метать грома в людей, стоящих у власти, указывать на недостатки всех новшеств, отыскивать дыры в каждом сюртуке, негодовать, язвить, вышучивать, морализировать, презирать! Губить прохладной похвалой или сокрушать неприкрытой ложью! Что может быть легче, когда критик ни за что не отвечает? Вы осуждаете меня, но станьте на мое место и поступите наоборот — я тоже найду, за что вас осудить.
— Но, мистер Эйрбин, я вас не осуждаю!
— Простите, миссис Болд, но вы меня осуждаете, поскольку меня осуждает весь свет: вы — член оппозиции, вы пишете передовую статью — умело и зло. “Пусть воют и дерутся псы,— начнете вы изящной цитатой.— Но если уж нам суждено иметь церковь, то пусть, во имя всего святого, ее служители не вцепляются друг другу в глотку! Юристы не чернят своих собратьев, врачи не стреляются с коллегами. Почему же священники свободны поливать друг друга грязью?” Вот так вы будете поносить нас за наши нечестивые свары, сектантские склонности и воинствующую нетерпимость. Однако это не помешает вам на следующей неделе написать статью, в которой вы обвините нас — или некоторых из нас — в тупом равнодушии к своему призванию. Вам не нужно будет выпутываться из противоречия, читатели не спросят вас, каким образом бедный поп может быть деятельным и не соприкоснуться с людьми, думающими иначе, чем он. Вы осуждаете такой-то договор или такой-то закон, ничем не рискуя, хотя предложенные вами меры могут оказаться в десять раз хуже. Осуждать так легко и так приятно! И хвале внимают не так жадно, как хуле!
Элинор не вполне поняла его иронию, но общий смысл его слов она уловила и сказала серьезно:
— Я должна извиниться за то, что упрекнула вас. Но меня так удручает недоброжелательство, царящее теперь в Барчестере, что я позволила себе сказать лишнее.
— В мире мир и во человецех благоволение — это лишь обещание на будущее, как небесное блаженство,— сказал он, отвечая больше на свои мысли, чем на ее слова.— Когда сбудется это пророчество, в священниках больше не будет нужды.
Тут из погреба донесся голос архидьякона:
— Эйрбин! Эйрбин! — Затем архидьякон, видимо, обратился к жене: — Куда он девался? Погреб ужасен! Прежде чем сюда можно будет поставить хоть одну бутылку вина, нужно построить тут стены, пол и потолок! Не понимаю, как старик Гудинаф терпел такой погреб. Впрочем, пить его вино было невозможно.
— Что случилось, архидьякон? — И мистер Эйрбин поспешил вниз, оставив Элинор ее размышлениям.
— Этому погребу не хватает пола, стен и потолка,— повторил архидьякон.— Слушайте меня, что бы вам потом ни стал втолковывать архитектор: они в винах ничего не понимают. Зимой тут будет холодно и сыро, а летом жарко и душно. Самое лучшее вино, пробыв тут год-другой, превратится в бурду.
Мистер Эйрбин согласился с этим и обещал, что погреб будет перестроен по указаниям архидьякона.
— Теперь, Эйрбин, взгляните сюда. Разве это плита?
— Плита, правда, никуда не годится,— сказала миссис Грантли.— И не понравится священнице, когда она будет знакомиться с полем своей будущей деятельности. Право, мистер Эйрбин, после столь превосходного колодца она не смирится с такой плитой.
— Я думаю, миссис Грантли, мы оставим ей ее колодец и не будем навлекать ее божественный гнев на несовершенства, проистекающие из нашей человеческой бедности. Впрочем, готов признать, что хорошо приготовленный обед имеет для меня неотразимую прелесть, и плита, безусловно, будет переложена.
Архидьякон тем временем уже поднялся в столовую.
— Эйрбин,— объявил он звучно и с обычной властностью.— Вы должны перестроить эту столовую! Поглядите-ка: пятнадцать футов на шестнадцать — вы когда-нибудь видели столовую таких пропорций? — Архидьякон начал торжественно отмерять шаги, придавая и этому занятию иерейское величие.— И шестнадцати футов не наберется. Она просто квадратная.
— Можно поставить круглый стол,— заметил мистер Хардинг.
В идее круглого стола для архидьякона было что-то еретическое. Он привык трапезовать за обширным столом, который можно было удлинять в соответствии с числом гостей — за столом, почти черным от постоянной полировки и блестящим, как зеркало. Круглые же обеденные столы обычно бывают дубовыми, но и остальные из-за новизны не успели приобрести оттенок столь приятный его глазу. Он связывал это с новомодной и, как он выражался, дурацкой манерой оставлять скатерть на столе, словно приглашая гостей скорее уйти. Для него в круглых столах было что-то демократическое и плебейское. Ими, по его мнению, пользовались сектанты и фабриканты ситца, да еще литературные львы, известные более остроумием, чем благовоспитанностью. Мысль о том, что рту злокозненную мебель введет в епархии его протеже при подстрекательстве его тестя, вывела архидьякона из душевного равновесия.