Собор Парижской Богоматери. Париж

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я не знаю, о чем вы говорите.

Он хотел вернуться в комнату. Но Флер де Лис, в которой зашевелилось прежнее чувство ревности к цыганке, бросила на него взгляд, полный проницательности и недоверия. Она в эту минуту вспомнила доходившие до нее слухи, что в деле колдуньи замешан какой-то капитан.

– Что с вами? – сказала она Фебу. – Вид этой женщины как будто смутил вас?

Феб засмеялся притворным смехом:

– Меня? Нисколько. С какой стати!

– Тогда останьтесь здесь, – повелительно произнесла она. – Посмотрим до конца.

Несчастному капитану пришлось остаться. Его немного успокаивало, что приговоренная не поднимала глаз. Это действительно была Эсмеральда. На последней ступени презрения и несчастья она все еще была хороша. Ее большие черные глаза казались еще больше от худобы ее щек; ее бледный профиль был чист и прекрасен. Она походила на то, чем она была прежде, как мадонна Мазаччо походит на мадонну Рафаэля: более слабая, нежная, хрупкая.

Впрочем, все в ней, кроме стыдливости, казалось, притупилось под гнетом отчаяния. Тело ее поддавалось толчкам тележки, как мертвое. Ее взгляд казался безумным. На ресницах повисла слеза, казавшаяся замерзшей.

Мрачная повозка проезжала среди радостных криков толпы. Мы должны, однако, со справедливостью историка сказать, что при виде красоты осужденной во многие грубые сердца закралась жалость.

Повозка въехала на площадку перед собором.

Перед средними вратами она остановилась. Сопровождавшие ее выстроились в два ряда по бокам. Толпа смолкла. Среди этого торжественного молчания врата отворились как бы сами собой и петли их заскрипели. Тогда открылась мрачная внутренность храма, обтянутая черным, освещенная несколькими свечами на алтаре, открылась, как мрачная пещера, среди блеска освещенной дневным светом площади. В самой глубине можно было различить громадный серебряный крест на черной ниспадающей завесе. Церковь была пуста. Кое-где только виднелись головы священников на хорах, и в то время как двери открылись, из церкви донеслось громкое, мрачное, однообразное пение, которое как бы бросало в лицо осужденной отрывки заунывных псалмов:

…Non timebo millia populi, circumdantis me: Exsurge, Domine; salvum me fac, Deus. …Salvum me fac, Deus, quoniam intraverunt aquae usque ad animam meam. ….Infixus sum in limo profundi; et non est substantia[121].

В то же время другой голос, отдельно от хора, меланхолично пел на ступенях алтаря:

«Qui verbum meum audit; et credit ei qui misit me, habet vitam aeternam et in juducium non venit; sed transit a morte in vitam»[122].

Это пение, исполнявшееся невидимыми среди мрака храма старцами, было панихидой над прекрасным созданием, полным молодости и жизни, ласкаемым теплым весенним воздухом и ярким солнцем.

Народ внимал с благоговением.

Мысль и взгляд несчастной устремились в мрачную внутренность храма. Ее губы зашевелились как бы в молитве, и когда палач приблизился к ней, чтобы помочь ей сойти, он услыхал тихо произнесенное ею слово: «Феб».

Ей развязали руки, сняли с тележки, освободили и козочку, которая запрыгала от радости. Потом осужденную заставили пройти босиком по мостовой до ступеней паперти. Веревка, надетая ей на шею, ползла за ней, точно змея.

Пение в церкви умолкло. Большой крест и ряд свечей зашевелились в тени. Послышались удары алебард о землю, и длинная процессия священников и дьяконов в ризах с пением псалмов двинулась к осужденной. Ее взгляд остановился на том, кто шел первым после несшего крест.

– О, – прошептала она, вздрагивая, – опять он… этот священник!

Это был действительно архидьякон. С одной стороны возле него шел регент, с другой – его помощник. Голова его была откинута, глаза открыты и неподвижны, он сильным голосом пел: