Каратель

22
18
20
22
24
26
28
30

– И смотри – пулемет сначала проверяй, если норма – тогда со станка сымаешь, там повертка такая есть справа, и весь патрон пулеметный собрать, чтоб ни одного не оставили. На хавку – по хуй, главное – патрон и медицинское все. Смотри, чтоб из шмотья ниче, кроме бушлатов и сапог, не брали, и так тащить до хуя. Все, давай, Серег, и быстро все – у нас десять минут на все про все. Какая непонятка – пришлешь.

Серега убежал, на ходу раздавая приказы своим мужикам. Ахмет протяжно выдохнул, обведя темнеющее небо настороженным взглядом, и присел на корточки у головы одной из неподвижных фигур на затоптанном снегу.

– Эй, братишка, тебя как звать-то? Жить хочешь?

Правильно забитая колонна четко выстроила зарождающийся Дом. Так бывает всегда – когда люди обнаруживают войну, они быстро избавляются от лишнего. Сомнения – лишнее. Человек с сомнениями приносит беду всему подразделению, это он постоянно отстает, теряет доверенное имущество, ломает единственную лопату, попадает в плен. Его надо постоянно выручать и подгонять. Потому сомневающихся ненавидят все – и товарищи о оружию, и командиры.

Особенно командиры. Это оттого, что подчас сомневающийся заставляет командира стать убийцей – от приносящего несчастье надо избавиться, и командир вынужден отделить сомневающегося, послать его на смерть вместо нормального бойца, чтоб подразделение получило с его смерти хоть немного выгоды. Делается это всегда обманом, и от этого командир ненавидит сомневающихся еще сильнее: негодный для войны человек заставляет командира обманывать и убивать своих, что делает войну совсем уж поганым занятием. Вот что самое хреновое на войне. Не страх, не смерть, не ее насмешливая и бессмысленная несправедливость, а именно это. Страх проходит, а это – нет, оно намертво впивается в душу и лежит на самом ее дне тяжелой склизкой тухлятиной. Именно это будит тебя посреди ночи через десяток лет, и ты к концу второй сигареты в тысячный раз повторяешь все те же расчеты и делаешь все тот же вывод – да, я тогда поступил верно, и идешь обратно в постель, а на душе все равно лопается корка, и что-то жгучее сочится из трещин.

Но войну не бросишь и не уйдешь – вот что на войне и самое плохое, и самое хорошее. Поэтому…

…Поэтому сделаем так, решил Ахмет и окликнул углубившегося в изучение трофейного бинокля Серегу:

– Сереж, у тебя Губа и этот, в пальте обрезанном, че делают?

– Лесхоз, что ли? Ленты их снаряжать посадил, а че?

– Пожрали они уже?

– Да, а…

– Иди отбивай их. Остальных сюда давай.

– На хера, Старый? Ты же говорил, наката подождем?

– Не будет никакого наката.

Сережик только недоуменно косанул на Старого, но, ничего не сказав, скрылся за дверью.

Народ ввалился, наполнив бывший Кирюхин кабинет непривычными запахами хозяйской амуниции. Мужики расселись вокруг длинной взлетки и одинаково завозились, закуривая душистые трофейные сигареты. Дождавшись тишины, Ахмет, сидевший на корточках у открытой дверцы буржуйки, прихлопнул дверцу и опустился в глубокое Кирюхино кресло.

– В опчем, так. Че мы с вами сегодня откуролесили, думаю, все понимают. Этого нам никто не спустит, даже эта пидарасня. Или есть надежда соскочить? – подчеркнуто не торопясь, раздумчиво спросил Ахмет у народа, приглашая высказаться каждого.

– Э, ладно тебе, Ахмет. Все понимают, куда бошки совали.

– Теперь они, пока нас не перестреляют, на Пыштым не дернутся?

– Ниче… – злобно оскалился маленький мужичок, которого погоняли Кобзоном. – Перестреляют они. Эт ишо перестрелять надо. Они нас тут перестреливать подзаебутся. Не, в оконцове, может, и зачистят, базару нет; но, сука, незабесплатно. Ой проплатют они, дохлого Кобзона понюхать…