Паруса судьбы

22
18
20
22
24
26
28
30

Она поднялась следом, на щеках ярче зарделись алые пятна, губы покорно приоткрылись.

Алексей осыпал поцелуями ее глаза, лоб, щеки, губы и шею, а когда, наконец, оторвался, Аманда едва стояла на ногах. Он тоже прерывисто дышал, но, посмотрев в лицо любимой, одарил ее светлой улыбкой и твердо сказал:

− До встречи.

* * *

До кареты, ожидавшей у парадной дома Нессельроде, князя Осоргина проводил «аршин проглотивший» лакей. В белых чулках и златой ливрее, пестро, до рези в глазах расшитой галунами, он источал английскую непробиваемость чопорно поджатых губ и самомнение сонных глаз.

Алексей, с бобровой шубой внакидку, опустился на мягкую седушку.

По глазам заморского холопа, который натирал его взглядом, что щетка паркет, офицер подумал: «Этот жук знает, почем фунт лиха! Ишь, как смотрит на шубу − не иначе по чинам раскладывает, подлец! Холоп − он и в Англии холоп!»

И то верно, шубы «чины имели». Ежели с крупной сединой мех − для тайных советников да полных генералов. Где бобрового серебра толику поменьше − тот для действительных статских и генерал-майоров. «Ну а уж где крохи, как у меня, либо совсем без седого блеску, − то статским советникам и старшим офицерам. Ни енота, ни даже спелую лису этот басурман и в грош, поди, не ставит − привык, видать, дело иметь со зверьем покрупнее».

− Вам записка… − в карете пахнуло дорогими, милыми сердцу духами. Алексей сунул розовый конверт в перчатку.

− Ответ будет, ваше сиятельство?

− Нет.

− А на чай?

− Тем более. Российским языком брезгуешь, шельма, а на чаевые губу раскатил! − уже по-русски, в сердцах, отрезал Алексей и захлопнул дверцу перед вытянутым лцом. − Ко дворцу графа Румянцева, жги! Опаздываем, Прохор! − крикнул он через оконце в заснеженную спину ямщика.

Глава 6

В миниатюрном конверте покоилась любовная записка, всего три слова, но каких: «J’aim, espere, t’attende! 10»

Каждое из них князь поцеловал в отдельности, радуясь, что в карете он был один, и положительно никто не зрел его глаз, так как в них легко читалась известная смесь страха и надежды…

Бусогривые орловские рысаки, вычесанные скребницей на масляных крупах в щегольскую «бубновую шашку», шли бойким наметом.

Прохор, подбитый морозцем, застуженно «нукал», на совесть возжал лошадей в угоду барину и скорому горячему чаю с мясным пирогом, коим уж непременно попотчуют на конюшенном дворе графа Румянцева, и строжился: «Ну и мороз: плевок стекляшкой по мостовой бренчит!»

Алексей привалился к дверце. Только сейчас он почувствовал, как продрог, и уже без куража запахнулся покрепче шубой. Холод в карете стоял, что на улице. Тончайший, сверкающий глянцем хром сапог ноги не грел. Пальцы сделались словно гипсовые, икры и бедра покусывал холод: забирался в рукава, за воротник, стягивал кожу студеными мурашками и ужом полз по телу.

За цветным оконцем вьюжил снежок, мелькали дома и люди, чугун мостов и бравая «вытяжка» заиндевевших фонарей. Столица вяло, подобно бурлаку, тянула лямку делового дня. Она вздыхала, любезничала, ругалась, потела и мерзла, оглашая свое пасмурное чрево храпом лошадей, стуком каблуков акцизных11 и звоном колокольцев в приемных.