«Разве ты не слыхал, джигит, — спросил у него отец, — что старый Джебраил никому не отказывает в ночлеге? Отчего же ты не хочешь войти к нему, во имя пророка?»
«Оттого, что у тебя есть дочь, господин, — отвечал джигит. — Я слыхал, что она прекрасна, как день, и что ее глаза черны, как ночь. Я слыхал, что когда она идет за водой, то горы заглядываются на нее и ветер слушает ее песню. В Сухуме волны моря разбиваются о скалы гор. Но об ее красоту, говорят, разбилось не одно мужское сердце у вас в ауле... Я хочу жениться на ней, старик. Если бы я сошел с коня и вошел к тебе в саклю и если бы ты отказал мне в ее руке, то я дрался бы с тобой и взял бы ее насильно, но я не хочу гневить пророка, во имя которого оказывается гостеприимство... Отдай за меня свою дочь, старик!»
Отец помолчал немного, а потом мы оба возвратились в саклю. Рухие уже сидела у очага и грелась. Отец молча взял ее за руку и вывел за дверь.
«Джигит, — сказал он, — ты благородный человек... Вот тебе жена!»
Джигит посадил Рухие на коня, укрыл ее своей буркой и ускакал с нею в горы. Какой благородный человек мой зять! — воскликнул Мурзакул.
— Чем же он благородный? — спросил я его.
— Он мог бы просто украсть мою сестру Рухие, но он этого не сделал.
— И вы думаете, что ваша сестра счастлива за ним?
— О, конечно! С таким человеком несчастливой быть нельзя.
И еще долго мы разговаривали о Кавказе. А когда я собрался уходить, была уже поздняя ночь. Я простился с Мурзакулом и побрел к себе на постоялый двор.
Стоял март, ноги проваливались в зажоры, сверху падал дождь, смешанный со снегом, и залеплял глаза. Дул резкий ветер, а на дворе стояло то время весеннего перелома, когда сама природа, кажется, как будто не решается: держаться ли еще зимы или же махнуть на нее рукой и переходить на лето. Тротуаров не было, у заборов лежали тяжелые кучи осевшего снега, так что приходилось идти посредине улицы по конскому следу. Городок точно вымер. Во всех окнах уже были потушены огни, и на колокольне единственной церкви чуть слышно позванивал колокол: это ветер дергал за веревку, протянутую от колокола к сторожке. И, глядя на этот прикорнувший к реке городок, затерянный в снежной пустыне, без прошедшего и без будущего, я невольно подумал о той страшной борьбе за существование, которая заставила его первых обитателей бросить насиженные гнезда и основать город в таких печальных, болотистых местах.
Мне было очень жаль Мурзакула. Было ясно, что он пострадал не потому, что был преступник, а просто потому, что весь уклад жизни его племени не мог измеряться на европейский лад. Он знал, что его дядя убил акцизного, знал, где дядя был спрятан, и не доносил об этом в силу вполне понятных родственных отношений, а может быть, и потому, что для него это казалось настолько же неблагородным поступком, насколько благородным было для него сватовство его зятя. Ясно, что в данном деле для присяжных заседателей было большое поприще разобраться, где право и где неправо, и судить так, как того требовали человеческое сердце и святая, богом данная совесть.
Всю ночь я не мог заснуть и ворочался с боку на бок. Мешали насекомые, было душно, думалось о загубленной жизни Мурзакула и в то же время не хотелось верить, чтобы суд не принял во внимание всех обстоятельств дела.
Наутро я не утерпел и пошел опять к Мурзакулу.
— Простите, — сказал я ему. — Но в вашем деле вы, кажется, что-то упустили. Я не думаю, чтобы присяжные были настолько жестоки, чтобы вынести вам обвинительный приговор.
Мурзакул вздохнул и провел рукою по волосам.
— На Кавказе еще нет суда присяжных! — грустно ответил он и, опустив голову на локти, громко зарыдал. Потом он встрепенулся и, выпрямившись во весь рост, сказал: — Вы знаете, на Кавказе отец собственноручно застрелил бы меня, если бы увидел у меня вот эти слезы! Ах боже мой, какая тоска!.. Она так изменяет характер! .
Через два дня я уже уезжал из этого городка, вероятно навсегда. На постоялый двор меня пришел проводить Мурзакул. Он заботливо укутывал мне полостью ноги и оправлял сани, лошадей. Затем он вскочил на облучок и выехал со мною за город. Я долго еще видел его темную фигуру на белом фоне снега, и только когда дорога стала огибать городское кладбище с покосившимися крестами и с полуразвалившейся часовней, он повернул назад и зашагал домой.
Стена
Земское собрание закончилось раньше, чем предполагали. Гласный Карпов не заехал даже в имение жены, от имени которой был представителем на собрании, поспешил в Петербург. Утомившись сидеть в душном вагоне, он пошел с вокзала домой пешком и всю дорогу думал о том, как он сейчас примется за еду. Дома его не ожидают. Сынишка Борька бросится к нему навстречу, усядется на его колени, заерзает на них и, не дав ни с кем сказать ни слова, запищит: