Афанасий шел рядом, молчал и сознавал, что невестка его была права и что если бы ему раньше рассказали обо всех этих мытарствах, то он ни за что не поехал бы в город и не стал бы связываться с бабами. Федосья плакала. Прохожие оборачивались и с сожалением смотрели на нее, а Афанасию было стыдно за ее слезы: могут подумать, что это он ее обидел.
— Перестань, Федосья, — сказал он ей, — Не режут ведь! Э, да пропади она пропадом та и лавка! Что канители-то одной!
Пришли к барыне, передали ей записку от доктора и паспорт, и для Федосьи началась новая жизнь.
— Вы же, барыня, за ней наблюдайте, — сказал Афанасий на прощанье. — Долго ли до греха? Бабенка молодая!.. Денег ей на руки не давайте...
Он получил два рубля вперед, простился и ушел, и когда за ним затворилась дверь, то Федосье показалось, что теперь для нее все кончено и что вместе с уходом свекра для нее уже прерывается навеки всякая связь с деревней и с тем маленьким существом, которое осталось теперь так далеко одно, на руках чужих для нее людей, и которое было для нее теперь дороже всего на свете.
Ее ввели в детскую, и в первое время все для нее было чуждо: и ледащий мальчик, сосавший ее грудь, и молодая барыня, у которой не хватило для него своего молока, и пища, и тот костюм, в который ее нарядили. Ее Эраст не шел у нее из ума, виделся ей по ночам, когда ей удавалось заснуть сидя, и те шелковые ленты, которые спускались у нее с кокошника вдоль спины, производили на нее такое же впечатление греха, как и тогда, когда ей случалось оскоромиться. Мальчик был беспокойный, кричал по дням и по ночам, так что ей едва удавалось заснуть какие-нибудь два-три часа за целые сутки. Сидя в детской и до глубокой ночи мерно катая взад и вперед коляску, которая заменяла собою деревенскую люльку, она прислушивалась иногда к доносившимся из столовой разговорам и смеху хозяев и гостей, и ей казалось странным, как это люди могут так долго сидеть за едой, так весело смеяться и так много есть и пить. Ее удивляло также и отношение молодой барыни к своему ребенку. Она часто ездила в гости и в театр, поздно возвращалась домей, и то, что связывает обыкновенно мать с ребенком — кормление, — по-видимому, только развязало ей руки, и она большую часть своего времени стала отдавать чужим и, по мнению Федосьи, редко занималась с ребенком. Для него было нашито много нарядов, разных капоров, чепцов и салопчиков для гулянья, но ребенок все время плакал, очевидно нуждаясь в них столько же, сколько и Федосья в лентах, спускавшихся у нее с кокошника. И стало ясно для кормилицы, что между ребенком и матерью не было той именно правды отношений, которая возможна только между кормящей и младенцем, и что она, Федосья, для ребенка теперь была в миллион раз важнее и дороже, чем вся окружавшая его обстановка и чем даже его родная мать. С каждым днем Федосья все больше и больше привязывалась к своему питомцу, и если бы она могла теперь иметь при себе еще и своего сына, то считала бы себя счастливой. Перед каждым кормлением, по приказанию врача, она должна была машинкой сцеживать часть своего молока, и ей так было жалко выливать его зря, без всякого употребления, в то время как ее мальчишка теперь, быть может, сидит голодный. Всякий раз ей хотелось броситься перед барыней на колени и выпросить у нее позволения привезти сюда и сына.
После первого месяца к барыне пришел из деревни Афанасий за деньгами, и Федосья очень обрадовалась ему. Он пришел пьяненький, и когда барыня выдала ему меньше, чем он ожидал, он принялся скандалить.
— Нешто так можно? — возмущался он. — За целый месяц только три с полтиной! Коровье молоко и то дороже! Эх, господа!
— Да ты пойми, Афанасий, — объяснила ему старая барыня. — Два рубля уже ты взял, да три с полтиной за адресный да за больничный сбор, не считая прописки...
— Господа! Нешто такие господа бывают? Ай да господа!
Барыня убежала из кухни, а вместо нее вошел барин в халате. Он молча взял Афанасия за плечи, повернул его и вытолкал за дверь.
— Отдай деньги! — кричал на лестнице Афанасий и стучал кулаком в кухонную дверь. — Говорю тебе, отдай деньги!
Вскоре он умолк, и радость Федосьи сменилась печалью: так она ничего про сына и не узнала! По ее просьбе барыня написала от нее на деревню письмо насчет Эраста, но ей ничего не ответили, и только, когда на следующий месяц приехал Афанасий за деньгами и бухнул барыне в ноги, Федосья узнала от него, что мальчик был чем-то болен, но чем именно, так она толку и не добилась. Он больше был занят тем, что и за этот месяц ему приходилось на пять рублей меньше, так как необходимо было Федосье купить башмаки и калоши.
— Грызь, грызь, надо быть... — объяснил Афаласий. — Бесперечь кричит. Надо быть, не жилец он на белом свете. Недаром как только родившись, то чихнул один только разок. Да и глазки словно бы мутные какие...
У Федосьи замерло сердце и глаза наполнились слезами. Бедный мальчик! Он имеет родную мать, но ее отняли у него, продали ее другому, самые деньги улетучиваются куда-то сквозь пальцы, на какие-то адресные и больничные билеты и на резиновые калоши, которые все равно не понадобились бы ей в деревне! Нет, она бросит все, своего питомца, барыню, она не посмотрит на своего свекра и полетит сейчас же к сыну!
— Барыня, отпустите меня к сыночку...
— Да ты с ума сошла, Федосья! — испугалась барыня. — На кого ж я оставлю Володю? Нет уж, пожалуйста, ты не выдумывай пустяков... Не пугай меня!..
— Да какие же это пустяки, барыня?.. Отпустите христа ради...
Федосья расплакалась и долго не могла успокоиться. Барыня встревожилась, что теперь испортится у нее молоко и что у Володи будет болеть животик, и дала ей капель. А сама вышла к Афанасию и просила его припугнуть Федосью. Выпивши семь стаканов чаю на кухне, Афанасий вызвал к себе невестку и со всего размаху ударил ее по щеке.
— Слушайся барыню! — крикнул он. — Она наша благодетельница.