Пока Федосья дошла до усадьбы, которую господа снимали себе под дачу, стало темно, и барыня сама уже купала Володю. Она обиделась на Федосью, надулась и не разговаривала с ней. А Федосья виновато ходила вокруг ванны, подавала то одно, то другое и думала только о том, как теперь будет она ходить иногда к себе в деревню и навещать своего сына. Но мечтам ее не суждено было осуществиться. Приехал доктор и напугал, что кругом у детей дизентерия и коклюш, и барыня ни за что на свете не согласилась отпустить Федосью снова в деревню.
Около казанской пришел за деньгами Афанасий. Он опять был выпивши, и когда Федосья бросилась к нему с расспросами, то он сделал жалостное лицо и, подсмыкивая носом, стал утирать кулаками глаза.
— Помер... — залепетал он сквозь слезы. — Отлетела от нас его душенька...
Федосья строго посмотрела на него, губы у нее задрожали, но она ничего не сказала и вышла из кухни. Барыня выдала ей жалованье и приказала передать его свекру. Она вошла с деньгами опять в кухню, бросила их Афанасию в лицо и со злобой сказала:
— На, подавись! Ты его погубитель, окаянный! Коли б не ты, так я бы, может, выкормила его, и он теперь был бы жив, а ты и твои проклятые бабы уморили его с голоду! А, будьте вы все трижды прокляты, анафемы! Душегубы вы все!
С чувством злобы на свекра и на того маленького, для которого она пожертвовала своим молоком и ради которого уморили с голоду ее сына, она вбежала в детскую и бросилась к кроватке. В ней спал Володя, подложив ручку под щечку и раскрывши рот. Ей хотелось подхватить его, избить, ударить им об пол, но при виде его она поняла вдруг, что перед ней лежит ее второй сын, которого она выкормила, выносила на руках и над которым провела столько бессонных ночей! Нет, теперь ей есть куда деваться от произвола свекра и свекрови, теперь уж она здесь свой человек, она воспитала Володю, она его любит, как родного сына, и, что бы там ни говорили ее муж и его родня, она ни за что не уйдет из этого дома и останется при своем питомце навсегда.
И с этих пор, когда ее сердцу уже не приходилось делиться на две части, когда все ее мысли стали целиком принадлежать только Володе, она так нежно привязалась к нему, что, когда настало время прикармливания и появились кашка и коровье молоко, она тайком от матери по-прежнему прикладывала его к груди. Что-то подсказывало ей, что именно в этом была, ее единственная связь с ребенком и что, порвись она, эта связь, для Федосьи наступят еще более тяжелые дни.
И в один прекрасный день связь эта порвалась. Как ни затягивала Федосья отнятие от груди, оно все-таки рано или поздно должно было состояться и состоялось. Ее место около Володи тотчас же заняла нянька, которая умела рассказывать сказки и петь песни лучше, чем Федосья, и мало-помалу Федосья все отходила и отходила на задний план, пока, наконец, не очутилась совсем на кухне. Ее постель из детской была перенесена в кухню, рядом с плитою, около крана, и мальчику запрещено было прижиматься к бывшей кормилице. А затем старая барыня вышла однажды к ней и, подав ей паспорт, сказала:
— Больше ты нам не нужна, Федосья... Вот тебе паспорт и два рубля шестьдесят копеек за восемь дней. Можешь уходить.
И перед Федосьей потянулись сначала заводы и дачи с забитыми окнами и дверями, потом засыпанные снегом поля, по которым взад и вперед тянулись заячьи следы, и низко прикорнувшие к земле деревни. Она шла дорогой по лошадиному следу и, не мигая, смотрела вперед. Щеки ее пылали, от скорой ходьбы в овчинном тулупе ей было жарко, но она спешила так, точно чувствовала, что за нею гонится призрак города, который протягивает к ней руки, чтобы отнять у нее все, что она еще имеет. То и дело хватаясь за то место, где у нее были спрятаны засаленные карты, паспорт и фотография Володи, она старалась увидеть на горизонте свою деревню с высящейся к небу лавкой своего свекра, ради которой она принесла столько жертв и ради которой у нее уморили одного ребенка и отняли другого.
Но вот и деревня. Ребята в болыших отцовских валенках, бабы и девки в мужских полушубках, у трактира — снег, посыпанный мелким сеном и свежим лошадиным пометом, по которому степенно расхаживают куры... Все, как было в прошлом году, так и осталось теперь. Вот и изба свекра. Так же как и в прошлую зиму, она обнесена вся соломой для тепла, и никакой лавки около нее нет.
Федосья вошла в избу, перекрестилась и от усталости села на лавку, не раздеваясь. Бабка Анна ставила хлеб, а свекровь на дворе рубила дрова. На печи лежал Афанасий и с кем-то разговаривал. Федосья знала, что означал этот разговор, и глубоко вздохнула.
— Что же лавка-то? — спросила она бабку Анну.
Бабка Анна подняла голову от квашни и указала подбородком на Афанасия.
— Пропил...— ответила она.
Федосья поднялась с места, посмотрела на торчавшие с печи ноги свекра и на то место, где когда-то висела колыбель ее сына, и слезы покатились у нее по щекам.
— Грех, грех! — воскликнула она и опустилась на лавку.
Один
Когда Егоров возвратился с кладбища, к нему подбежала его трехлетняя светлокудрая дочь Софка, находившаяся во время катастрофы у тети, и спросила его:
— Папочка, а где же мама?