Софье Михайловне было ужасно стыдно. Она дала понять доктору Заречному, что увлечена им. Он строго посмотрел на нее и, не ответив ни слова, как будто обиженный, уехал домой. Она ходила в волнении по дорожкам сада, то и дело хватаясь за виски и за пылавшие щеки и не зная, куда деваться от охватившего ее стыда.
— Боже мой, что я наделала! Что я наделала! — говорила она, боясь поднять глаза и посмотреть вокруг себя. К чувству стыда примешивалось чувство обиды на то, что так неудачно должен был закончиться ее роман с этим человеком, за которым она готова была пойти хоть на край света. Она полюбила его с первого же его визита к ним, когда он только что занял место земского врача недалеко от их усадьбы и приехал к ним познакомиться. Ей было двадцать два года, но он был ее первой любовью. Она мечтала о нем среди ночей, готова была симулировать болезни, чтобы только повидаться с ним лишний раз. Она посылала за ним из-за малейшего пустяка, видела, что это обижало его, но не могла победить себя. Заречный приезжал к ним иногда в свободные часы, и Софье Михайловне казалось, что он приезжал только для нее одной, но всякий раз он держал себя с нею как-то замкнуто, точно боясь ее, и ей хотелось ободрить его, закричать ему, что бояться нечего, что он желанный гость, что здесь, быть может, их общее сказочное счастье. Но он уходил в себя, и она никак не могла проникнуть в тайники его души. Он уезжал домой, она провожала его, а затем бегом бросалась через весь сад на горку, чтобы только увидеть, как он проедет на тарантасе или верхом по озимому полю и скроется за березовым леском. Глядя на этот лесок, она долго просиживала на скамейке на горке, мечтая о нем, о себе, о своей будущей жизни, и ее наполняли счастье молодости и сладкое чувство первой любви. Спускались вечерние сумерки, ароматы и звуки вечера становились сильнее, а она все сидела и вдруг, закрыв лицо обеими руками, начинала плакать. Ей было стыдно своих слез, но она не старалась сдерживать себя и, наплакавшись, уходила домой. В столовой в это время уже кипел самовар, и ее мать, Марья Андреевна, сидела у стола и, быстро семеня пальцами и глядя по-старушечьи поверх очков, вязала чулок в ожидании детей к чаю. В зале каждый вечер составлялся дуэт. Брат Серж играл на рояле, а его товарищ Чубинский, приехавший из консерватории еще в прошлом году погостить, да так и оставшийся в усадьбе, играл на виолончели. Софья Михайловна выпивала свой чай и, уйдя в гостиную, в которой редко когда зажигали огонь, усаживалась с ногами на диван, обхватывала руками колени и под звуки музыки уносилась в мечтах далеко.
Семья Игнатьевых состояла всего только из трех человек: матери — Марьи Андреевны и ее детей — Сержа и Софьи Михайловны. Отца не было. Он умер уже давно и был погребен вместе со сродниками в фамильном склепе под церковью села. Имение было сдано в долгосрочную аренду мужикам, вдова с детьми владели одной только усадьбой, жили на арендные деньги и, в общем, не нуждались. Софья Михайловна окончила курс гимназии в городе и уже четвертый год жила безвыездно при матери, а Серж тотчас же по окончании реального училища поехал в Петербург в консерваторию, но ему там почему-то не понравилось, он вышел из нее, возвратился к себе в усадьбу и вот уже пятый год ничего не делал.
Приехав в усадьбу, Чубинский на второй же месяц увлекся Софьей Михайловной и объяснился ей в любви. Это был высокий‚ тонкий, лохматый поляк из Вильны, где у него была мамаша, присылавшая ему по двадцать пять рублей в месяц. Судьба не сулила ему блестящего будущего. Он знал это, не требовал от жизни больше того, что она могла дать ему, и нежно привязался к семье Игнатьевых. Перед тем как объясниться Софье Михайловне в любви, он долго придумывал выражения покрасивее и, когда встретил ее в саду одну, стал перед нею на колени прямо на песок и сказал ей о своем чувстве. Это поразило ее, она не нашлась, что ему ответить, и убежала из сада, а он возвратился в дом, и с тех пор она уже ни разу не услышала от него ни малейшего намека на то, что он ею заинтересован.
Чубинский помещался в маленьком флигельке, состоявшем всего из двух комнат, выходивших окнами в сад. Когда приезжал Заречный, он уходил к себе во флигелек и, не зажигая огня, начинал играть на виолончели. Виолончель была довольно посредственная, но в такие вечера, когда запах от цветов смешивался в воздухе с трескотней насекомых и когда из флигелька вдруг начинала доноситься музыка, выходило очень недурно и трогало за душу. Софья Михайловна чувствовала, что Чубинский страдает, и это ее мучило.
— Бедный Чубинский! — говорила она, заслышав виолончель. — Он мне почему-то напоминает тургеневского Лемма.
Каждую минуту ей казалось, что вот-вот Заречный объяснится ей в любви, но он упорно обходил молчанием всякие намеки на нежное чувство и только не то строго, не то пристально смотрел ей в глаза.
Как-то раз Заречный провел у Игнатьевых три вечера сряду. Марья Андреевна не выходила из дому и раскладывала пасьянсы‚ на Сержа напало музыкальное настроение, и он до глубокой ночи разыгрывал с Чубинским дуэты, и все три вечера Заречный провел с одной только Софьей Михайловной. Они гуляли вместе по усадьбе, а когда спускались сумерки, садились на горке и молчали. Софье Михайловне было ясно, что он приезжал в эти вечера именно для нее одной, что-то подсказывало ей, что он ее тоже любит, но какая-то стена вырастала всякий раз между ним и ею, и они сидели и молчали.
По ту сторону реки парни и девки водили по деревне хоровод, в сирени звонко пел соловей. Заходила туча, и по ней без всякого грома вспыхивали в разных концах лиловые молнии, точно играя между собою в прятки. Было так тихо, что деревья не шевелились. Вероятно, в ожидании грозы лягушки притихли, но вместо них где-то сбоку сада заскрипели два коростеля. Снизу, в открытые окна доносились из дому звуки рояля и виолончели, и было похоже на то, как в хороших театрах обставляют на сцене лирические картины. Хотелось жить.
Заречный сидел, опершись локтем о коленку и положив подбородок на кулак; он смотрел куда-то вдаль, не мигая, а Софья Михайловна откинулась на спинку скамейки и тихонько, машинально, ударяла себя веткой по ладони.
— Николай Николаевич, возьмите меня замуж... — вдруг сказала она умоляющим голосом и — испугалась своих слов.
Он вскочил, засуетился, посмотрел на часы и стараясь сделать вид, будто не расслышал, вдруг засобирался домой.
— А мне, однако, уже пора... — заговорил он. — Как хорошо поют на деревне!.. До свиданья, Софья Михайловна... Кланяйтесь маме!
И он широко зашагал вниз по дорожке, хлопнул калиткой, и вскоре она услышала, как он проскакал на коне по ту сторону сада. Она чувствовала, как ноги ее стали подкашиваться и как сильно забилось ее сердце. Чувство тяжкого стыда овладело вдруг всем ее существом. Вместе с тем, как-то в один миг, все смешалось, сделалось кругом темно и безнадежно и потеряло для нее всякий смысл. Она ходила по дорожкам сада, и ей казалось, что она валится в какую-то яму, откуда ей уже не выбраться никогда, что счастье потеряно для нее безнадежно и навсегда и что этим своим признанием она навеки уронила себя в глазах человека, которого любила.
— Что я наделала! — восклицала она, хватаясь за виски. — Что я наделала!
Слезы отчаяния катились у нее по щекам, ей было жалко и обидно, и в то же время откуда-то из глубины души поднималось чувство злобы на самое себя, и ей хотелось броситься на землю, биться головой о стену, умолять... И то, что прежде казалось ей прекрасным, возбуждало в ней жажду к жизни, теперь стало для нее лишенным всякого интереса, унылым, потерявшим смысл. Пели девки и парни, по-прежнему щелкал соловей и дергали коростели, но девки и парни почему-то вдруг стали петь одно только печальное, а в пении птиц вдруг стали слышаться одни только грустные ноты. Софья Михайловна подошла к ограде сада и долго смотрела на поле, а потом положила голову себе на локти и заплакала, часто вздрагивая плечами.
— Господи! — говорила она. — Да неужели же я могла это сделать?
Туча уже выдвинулась настолько, что закрыла собою полнеба. Вспыхивали яркие молнии. На деревне уже перестали петь, и все кругом смолкло. Издалека донеслось ворчание грома. Вдруг весь сад зашумел, ветер пронесся по дорожкам, выскочил через ограду и побежал по озимой ржи. Внизу, в доме, захлопали окошками, и слышно было, как кто-то приехал и как забегали и засуетились на дворе.
— Соня! — раздался снизу голос Марьи Андреевны. Две-три капли дождя упали ей на руки и на лицо. Дверь на балкон оказалась уже запертой, и она прошла через парадное крыльцо. В прихожей на столе лежали запыленные накидка и старомодная шляпа: приехала из своей усадьбы тетушка Любовь Андреевна. Это была вдова, занимавшаяся спиритизмом, веровавшая в духов и лечившаяся гомеопатией. Когда-то, еще в крепостные времена, отец ее запорол крестьянина насмерть, и духи сказали ей, что за этот грех ее отца с нею должно случиться нечто ужасное. Этого ужасного она ожидала со дня на день, боялась всякого пустяка и грозы, и, где бы ни застала ее туча, она прямо с дороги сворачивала даже в незнакомую усадьбу и ходила по комнатам с таким видом, точно вот-вот на нее сейчас обвалится потолок.
Не входя в столовую, Софья Михайловна поднялась к себе наверх и, как была, не раздеваясь, упала на постель и прижалась лицом к подушке.