Запонь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Стареем мы с тобой, Макар, — сказал Даргиничев. — И здоровьишко никуда. Сердце как схватит, так, кажется, лбом бы оземь трахнулся, искры из глаз.

— Инфаркт недолго схватить по нонешней жизни, — говорил Макар Тимофеевич. — Вон послушаешь, что Америка во Вьетнаме вытворяет... У нас-то тут, правда, тихо, покой...

— Да, с ума посходили, черт те что, — говорил Даргиничев. — И китайцы тоже... Вроде свои были в доску... В райкоме я был на пленуме, слушал доклад — просто ужас...

— Волка сколько ни корми, он все в лес глядит, — говорил Макар Тимофеевич.

— Беда-а, — улыбался Даргиничев, дул на чай. — Я ехал сегодня, вспомнил, сколько мы повозили песочка на эту дорогу, сколько щебенки... Бывало, в октябре до Афониной Горы ни на тракторе не проедешь, ни на танке. Разве что на амфибии. В войну я на Сером только и ездил верхом, вброд ездил. Бывало, выедешь до рассвета, до Кондозера в сумерках доберешься, зуб на зуб не попадает. Весь мокрый. Заглянешь в бараки.

Там ленинградские девушки жили у меня... Боже мой, боже мой... Которые тебя кроют на чем свет стоит, которые не одеты совсем, которые плачут, которые веселы — боже мой...

— Помню, Степан Гаврилович, как не помнить. Конину для них добывали, на спирт выменивали в воинских частях выбракованных лошадей.

— Я и Серого тоже на спирт выменял, в артиллерийском полку, — сказал Даргиничев. — Хром он был на переднюю левую ногу. Потом выходился, как собака за мною бегал. Как собака. Да... Сравнить, что теперь им работать приходится, молодым, и что мы ломили — две разные эпохи. Две разные эпохи.

— И у них свои трудности есть, — сказал Макар Тимофеевич. — Хозяйство большое. Хвост вытянешь — нос увязишь. И народ ноне разбаловался.

— А воли много даем, — сказал Даргиничев. — Воли много даем, вот и набаловались. — Он поднялся уходить, приобнял хозяина. О сыне больше не вспоминал.

Макар Тимофеевич вышел за гостем во двор. Стемнело. Даргиничев сел в машину, пустил мотор.

— Ладно, Макар, пущай у тебя Гоша будет, раз приспичило ему. Знаю, что он у тебя, и ладно. Хоть мать с женой успокою, а то жужжат, спасу нет...

— Дак все он хочет, как лучше, Георгий-то Степанович. Вертится волчком. Тощой... Я ему молоко подливаю, ты, говорю, пей, пей, а он папиросу за папиросой... — Макар Тимофеевич говорил покладистым, мягким, добрым голосом.

Даргиничев не спешил уезжать, не захлопывал дверцу, словно что-то хотелось ему сказать дружку, деревенскому деду.

— От Нины Нечаевой я получил телеграмму. Помнишь, в сорок первом году, в декабре, их доставили к нам из Ленинграда, шестьсот душ?

— Помню, Степан Гаврилович, как не помнить. Хороша была девушка. Они ведь все, почитай, у меня перебывали: председатель райисполкома я был, Советская власть...

— Ни разу о себе не напомнила, двадцать пять лет с гаком... Сейчас ей под пятьдесят... Не забыла.

— Ну как такое забудешь, — сказал Макар Тимофеевич. — Ведь это смолоду жизнь обольщает — кажется, лучшее все впереди. А на старости лет как начнешь итожить: хорошего-то негусто выдалось. Кот наплакал. Хорошее не забудется, нет...

— Иди, зазябнешь, без хозяйки-то кто согреет?

— Счастливо доехать, Степан Гаврилович.